Светлый фон

Папа прибежал в одном белье — тощий, худой, страшный, с перекосившимся лицом.

Держу Александра за плечи и кричу папе:

— Папа, папа, он украл нашу картошку! Отнимите! Не отдает он!

Белая фигура папы изломалась. Он трясет оголенными, круглыми, тонкими руками, с огромными кулаками на концах. Даже грязные пальцы на босых ногах искривились и будто впились в пол:

— Мерзавец, отдай сейчас же нашу картошку!

А я кричу еще его громче:

— Папа, папа, я держу его! Обыщите скорее! Скорей, скорей!

Александр озирается как затравленный зверь и встречает звериную ненависть. Напряженное упорство в лице ломается. Он делается жалким. Вдруг медленно вынимает одну за другой картошины из карманов и шепчет еле слышно дрожащими губами:

— Нате, нате, нате…

Повернулся и, съежившись, медленно ушел.

Папа даже не проводил его взглядом. Жадно согнувшись, тощий, длинный, весь в белом, он пересчитывает картошины. Потом заботливо прячет их и, уходя, бросает мне:

— Эх ты, разиня! Так все перетаскает!

А я осталась окаменевшая посередине кухни. Что же я наделала? Ведь он голодный. Голоднее, чем мы. Надо бы отдать… Отдать? А завтра что будем есть? А Борис?

Стою точно в столбняке, и мысли, обжигающие до глубины, проносятся в мозгу. Вдруг все смело, и хлынули бессильные слезы.

Какая, какая я!

4 августа

4 августа

Сегодня от мамы получено первое письмо.

Слава Богу! А то все дни болело сердце: почему она не пишет? Наверное, уже умерла… Неужели такие бессердечные люди, что не известили нас?

И ясно, как в кинематографе, рисуется мама мертвая. Еду в трамвае, а передо мной мертвая мама, с застывшим, белым, холодным лицом. По улице иду — то же. И чувствую, что слезы бегут по щекам. Смутно понимаю, что публика останавливается и обращает внимание.