— Бежим, — отвечаю я, благодарный, что он отвлек меня от нерадостных мыслей.
Фомич внимательно смотрит на океан и объявляет:
— Шторм будет.
— Этого нам еще недоставало! — недовольно откликается штурман Гена. — Ты накаркаешь.
— Не «накаркаешь», а передавали сводку погоды, — бурчит Фомич и снова скрывается в радиорубке.
Гена идет в штурманскую.
— Пойду определюсь, где мы находимся.
Я остаюсь один.
«Где мы находимся». И впрямь, где мы находимся? Где я? Кто я? Зачем я? Среди этого огромного пространства, что над тобой, под тобой, вокруг тебя, чувствуешь себя песчинкой, исчезающе малой величиной, затерянным знаком. И почему все время сочится болью душа? Может, с возрастом становится сильнее сознание вины? Бездумная молодость прошла, настала пора подведения итогов, пора сомнений и сознания бесплодности своего пребывания на земле? И давит груз ошибок. Я никак не могу докопаться до ускользающей истины, постичь ее — в чем мы виноваты друг перед другом? Все мы. Но твердо теперь знаю, что мы все обязаны друг другу, все мы связаны невидимыми наипрочнейшими канатами, и живые, и мертвые...
— Лево десять! — приказывает Гена, появляясь из штурманской. — Меняем курс.
Я поворачиваю «Катунь» на новый курс. Если б можно было вот так легко повернуть жизнь!
ВЫСТРЕЛ
ВЫСТРЕЛ
Тот выстрел!
Громовым ударом вошел он в меня, и всю жизнь я слышу его. Он был, видимо, все же негромким — тот выстрел, но каким-то осязаемо тяжелым щелчком, и показался мне громоподобным, и по сей день заполняет своим гулом весь мир.
Нет, он был все же негромким — тот выстрел в глухой ночи, в нашей квартире, состоящей из одной комнаты и кухни со скрипучими половицами, с черной тарелкой репродуктора на беленной известью стене, с шатким столом под скатертью, с большим книжным шкафом, до отказа набитым книгами, и с двумя железными кроватями— моей и родительской.
Он был оглушительно-негромким, тот выстрел, и звучит во мне все годы мои.
Тогда я вскинулся от короткого тугого звука. Ничего не поняв еще, я услышал высокий, бьющий по нервам крик матери. Перепуганный насмерть, я оцепенел в постели. В тусклом свете лампочки, горевшей ночами вполнакала, увидел отца, сидящего боком к столу. Он был в гимнастерке с расстегнутым воротом, в портупее, которую стал уже редко носить, и с орденом Красного Знамени, полученным за штурм Перекопа.
Черные волосы его прямо на моих глазах становились белыми. Меня охватил ужас: я никогда не видел, чтобы вот так — мгновенно! — человек седел.