Десять лет он изо дня в день воображал себе этот разговор. По нескольку раз на дню. Она была с ним все время. Когда он просыпался. Когда ложился спать. И ему хотелось объяснить ей, почему в тот давний четверг он попросил ее уйти, почему сказал, что к его возвращению ее не должно быть там. Хотелось сказать ей о приступе паники, который охватил его, когда он возвращался домой, чем ближе он подходил, тем сильнее страшила его мысль, что ее больше нет в квартире, как он отчаянно боролся за каждый вздох. Потом этот жуткий обход комнат с голыми стенами, а после он лежал на полу в передней, сердце билось как безумное и замирало от страха, в результате два дня в больнице и несколько кардиограмм.
А теперь она стояла перед ним, почти касаясь его. И если он шевельнется, все разрушится. Она наклонилась ближе, поцеловала его, а он ответил на поцелуй, только когда уверился, что это всерьез.
Он заплакал.
Обнимал ее, плакал и не мог остановиться. Хотя не плакал даже на похоронах отца, потому что, если не простил, плакать нельзя.
– Я тоже тебя видел.
– Что?
– В тот день. На Кунгсгатан. Я видел тебя, только…
– Видел? И не подал виду?
Он подумал, что, наверно, надо бы спросить, как ей живется теперь.
– Как не подавал виду, когда мы жили вместе?
Надо бы спросить о ее сестре. И купила ли она дом, как собиралась. Спросить, почему она подала заявление на должность в городской полиции. И кто еще был ей близок.
– Джон, ты помнишь… помнишь последнее время?
– Нет. Не помню.
– Не помнишь, почему собрал мои вещи в эту чертову икейскую сумку? Ты… не изменился! Ты все такой же, Джон, как в ту пору, которой не помнишь. До тебя по-прежнему не достучаться.
Санна не плакала, плакал он. Но она пошла к автобусной остановке и очереди на такси, и на сей раз он не обернулся; не хотел видеть, как она уходит.