Он медленно поднял одну руку и задержал. Как будто что-то отмеряя. Сказал, что если это падение было падением в смерть, то смерть тогда не то, что о ней думают люди. Где мир в этом падении? Он что, вместе со светом и памятью о свете тоже меркнет? А может, он падает с тобою вместе? Или не падает? Он сказал, что в слепоте своей он действительно утратил и себя, и всю память о себе, однако в глубочайшем мраке этой утраты он нашел опору, площадку, с которой нужно начинать.
Поскольку он замолк, мальчик спросил его, был ли совет, который дал гробовщик девочке в церкви, ложным, но слепой сказал, что гробовщик советовал, исходя из собственного представления о свете, и его не следует винить. Такие люди берут на себя смелость наставлять даже мертвых. Или ходатайствовать за них перед Богом, когда священник, друзья и детишки давно разошлись по домам. Он сказал, что гробовщик мог себе позволить говорить о тьме, о которой он не имел ни малейшего понятия, потому что, если бы он это понятие имел, он не мог бы уже быть гробовщиком. Тогда мальчик спросил его и о самом этом понятии: что, знание о тьме — это какое-то особое знание, доступное только слепым? На что слепой сказал, вовсе нет. Он сказал, что большинство людей в жизни подобны плотнику, чья работа движется слишком медленно по причине тупости инструментов, наточить которые он не находит времени.
Тут женщина привстала, взяла миску со скорлупой и сказала, что час уже поздний, а ее мужу нельзя утомляться. Мальчик сказал, что конечно, он понимает, но слепой велел им пока отложить их заботы. Он сказал, что и раньше довольно долго думал над вопросом, который задал мальчик. Как думали над ним многие до него и будут думать после его ухода. Даже гробовщик понял бы, сказал он, что всякая повесть — это игра тьмы и света, и ни на что другое не согласился бы. Хотя у повествования есть и более дальний порядок, но это уже из разряда тех вещей, о которых люди вслух не говорят. Злым силам известно, сказал он, что если зло, которое они творят, будет достаточно ужасно, возражать против него люди не будут. У людей едва-едва хватает духу на борьбу с маленьким злом — только его проявлениям они способны противоборствовать. Он сказал, что настоящее зло наделено властью отрезвлять, так что какой-нибудь мелкий пакостник может от своих деяний и отречься, а над злом начать раздумывать и может даже отыскать дорогу добродетели, до этого его стопам чуждую, и волей-неволей на нее вступить. Впрочем, даже и этого человека может привести в ужас то, что ему с нее откроется, и тогда он станет искать систему, чтобы, опершись на нее, злу противостать. Однако во всем этом есть две вещи, ему покуда неизвестные. Неизвестно ему, в частности, то, что система, которую такой искатель праведности ищет, сама по себе не есть добродетель, а только система, тогда как бессистемность, беспорядок, которым проявляет себя зло, — это как раз именно зло и есть. Так же неведомо ему, что, в то время как добродетель на каждом повороте скована незнанием зла, для зла все плоско, просто и понятно, а свет там или тьма — какая разница! Человек, о котором мы говорим, начнет пытаться насаждать строгий учет и порядок применительно к вещам, которые в подобные рамки по самой своей природе не укладываются. Будет пытаться заставить мир служить залогом истинности того, что на самом деле является всего лить предметом его вожделений. А в окончательной своей инкарнации постарается подкрепить свои слова кровью, потому что к тому времени он уже будет знать, что слова бледнеют и теряют силу и остроту, тогда как боль всегда внове.