Светлый фон
видят видят,

Впрочем, все, на что был способен человеческий язык, это пролепетать что-то вроде: быть – значит быть увиденным, Мозес.

быть – значит быть увиденным

Быть, значит быть увиденным, дружок.

Быть, значит быть увиденным

Мысль, с которой он пришел сюда на следующий день, с любовью оглядывая и газон, и свежую траву, и поднимающиеся к третьей террасе известковые плиты, и заросли акации, чувствуя нежность даже к своим вчерашним, оставленным на песке следам, ведь на этом самом месте, похоже, началась совсем другая жизнь, о чем, к счастью, не знал никто, кроме него, Анны Болейн, да еще этого незнакомого санитара, который, впрочем, вскоре исчез, оставив их наедине, друг против друга, разделенных лишь бетонными потолочными перекрытиями и его величеством случаем, от которого ведь никто ни был застрахован. Никто не замечал, разумеется, особенного блеска, который появлялся в глазах Мозеса по средам, – особенно же он становился заметным ближе к тихому часу, когда глаза его начинали фосфоресцировать до такой степени, что казалось, вот-вот – и из них посыплются искры. И уж конечно, никто не видел ту маленькую корзинку от рождественских подарков, которая медленно спускалась в условленный час с последнего этажа на второй и повисала прямо напротив окна мужского туалета, чуть покачиваясь от ветра, в ожидании Мозеса. Корзиночку придумала сама Анна Болейн. Чтобы добраться до нее, надо было залезть на подоконник, открыть форточку и протянуть руку. Всякий раз, когда Мозес проделывал это, его душа трепетала от страха, потому что любой, кто вошел бы в эту минуту в туалет, имел бы полное право спросить его: «Куда это тебя угораздило забраться, Мозес», или: «Дай-ка посмотреть, что это у тебя такое в руке, Мозес», или что-нибудь еще в этом роде, так что ему пришлось заранее вооружиться несколькими ответами, которые он время от времени повторял, чтобы не забыть. Впрочем, все это были пустяки по сравнению с тем, что он чувствовал, когда доставал из корзинки очередное письмо, или когда возвращался к себе, придерживая его в кармане рукой, или когда разворачивал его, чтобы прочесть «Мозес любимый, вот опять я сажусь за письмо к тебе», или что-нибудь в этом роде, но ни в коем случае, ничуть не хуже этого.

случаем

«Мозес, любимый, вот опять я сажусь за письмо к тебе», – писала она своим мелким почерком, таким аккуратным и в то же время не слишком-то разборчивым, что, конечно, в первую очередь, вызывало уважение к самому этому почерку, который не давался сразу в руки, но желал, чтобы его прочитали не с ходу, но неторопливо и вдумчиво, – «потому что стоит мне только подумать сегодня, как ужасно было бы, если бы мы не встретились с тобой, как из глаз моих начинают падать слезы, а сердце сжимает такая тоска, что мне кажется – я сейчас умру. О, Мозес! Если бы я сама могла растечься по этой бумаге вместо чернил, чтобы прикоснуться к тебе назло этой дуре Жако, которая говорит мне, что я никогда не смогу дотронуться до тебя, Мозес, вот ведь какая дура, правда?»