К растрепанной крыше старой риги, что стояла за деревней на пологом угоре, крался, прячаясь за кисейные высокие облака, молодой рогатый месяц. Время было как раз бы возвестить новую зарю: на чьем-то подворье – для зачина – гаркнуть на насесте матерому певуну. Но откуда было взяться такому диву в бывшей прифронтовой деревне, у околицы которой почти три года шла не на жизнь, а на смерть окопная война, если все, что можно было съесть, все давно съедено.
И вдруг мертвенно-ломкую стылость раннего утра разорвал до оторопи железный сполох: «БУМ-БУМ-БУМ!» Пожар, что ли? И опять чудно: что могло возгореться в деревне, которая курилась жидкими дымами прямо из земли?!
Первой на железный зов пришла к неказистой лесопунктовской конторе, срубленной наспех перед самыми холодами, вдова Марфа, в прожженной искрами фуфайке.
– Хошь по воскресеньям-то хватило б пужать крещеных ни свет, ни заря… Некрести окаянные, – напустилась она на конторского сторожа-истопника, старого одноногого инвалида еще первой русско-японской войны.
– Мое дело, Марфа, десятое… Велено жахать железякой по билу – и жахаю! За это и хлебную карточку получаю, – огрызнулся старик, кладя ржавый тележный шкворень на тарелку вагонного буфера, подвешенного к обгорелому суку березы перевернутым грибом. – К тому ж и ранняя побудка – особливая! Седни ж… Сталинская Вахта, тут понимать надоть, баба! Забыла, што ль?
– Прям забыла! – поперечила женщина и тут же, отходчиво вздохнув, всхлипнула. – Все понимаю, Никанорыч, да только уже и силов-то никаких нету понимать понятное… Вота и на младшего сына дождалась похоронки. Все тешила себя надежой: раз пропал без вести – объявится опосля войны… Выходит, не судьба мне пестовать внуков.
Старик же горько посетовал:
– Просто не знаю… не знаю, чем только ты, Державный наш Гвоздь, и прогневала небо? – и не найдя, что добавить к сказанному, он крутанулся на своей деревяге, оголенной по самый пах, словно флюгер на оси, и поковылял к низкому конторскому крыльцу, будто хлестким кнутом вспарывая чуткую тишину: «Вжик! Вжик!» – пронзительно взвизгивал под тычком его деревяги настывший снег.
Вдова же, у которой война отняла мужа и трех сыновей, осталась стоять у била, разводя руками: видно, разговаривала про себя с сынами. И больше всех она жалела младшего Лешку за его мальчишью неразумность. Подумать только, санапал – следом за мстинскими добровольцами, немногим старше его – убежал на фронт с дедовым шомпольным «ружом-гусевкой», да так и сгинул где-то в высокой резучей осоке Ильменской пожни у Синего Моста…