Во всем есть смысл, во всем есть значение, думал промокший до нитки Никлас, выбираясь из моря и ложась на белый песок. Детали подогнаны безупречно, и одна цепляется за другую, сказал он вслух и расхохотался. Смех вылетал изо рта, как белые атласные ленты, но его это вовсе не удивило.
Потом Никлас повернулся к морю и увидел, что лодка, увозящая его любовное послание к Исабель, превратилась в едва различимую точку на горизонте. Это было его четвертое – и последнее – письмо о любви.
–
– Она приедет, потому что приедет, – сказал отец, но Никлас снова его не услышал, и только для Маргарет Луни, стоявшей в сотне ярдов от них, эти слова прозвучали достаточно внятно, и она ощутила еще один острый приступ страха и безысходности.
– Да, она приедет, – сказал Никлас вслух. – Приедет, – повторил он и вдруг понял, что это случится просто потому, что так устроен мир, а вовсе не потому, что таким мы его спланировали, и что все в нем идет не так, как нам представляется; что мир развивается по своим собственным безумным законам, преодолевает крутые повороты и спотыкается об острые камни каждодневных горестей и бед, чтобы в конце концов подойти к конечному пункту, в котором Никлас Кулан лежит на мокром песке и знает, знает абсолютно точно, что ему
Да, она приедет.
Он лежал рядом с отцом и смотрел, как над ним медленно вращается западное небо и как беспрерывно и легко то смыкаются, то плавно расходятся полотнища голубоватого воздуха. Потом к ним подошла мать – подошла и тоже опустилась на песок. Они не выбирали это место специально, но по какой-то неведомой причине оно оказалось тем самым местом, где их смог увидеть Мьюрис Гор, который, взобравшись на детский стульчик, пытался вывинтить один из двух шурупов, удерживавших на стене картину Уильяма Кулана. Шуруп поворачивался, но из досок не выкручивался. Почти пятнадцать минут Мьюрис тщетно нажимал на отвертку, и только когда от усталости у него начали подгибаться колени, до него наконец дошло, что шуруп не поддается не просто так, а в силу неких законов, лежащих далеко за пределами естества. Сунув отвертку в карман, он слез со стульчика и прислонился к столу, чтобы перевести дух, и только тут впервые заметил, что на самом деле перед ним вовсе не морской пейзаж, как он всегда думал, а портрет какого-то очень старого человека. Мьюрис даже несколько раз моргнул, надеясь, что наваждение исчезнет, но оно не исчезало, и он был вынужден присесть, потому что его не держали ноги. А потом он рассмеялся. Он смеялся и смеялся, и никак не мог остановиться.