Светлый фон

— Вот я и надумал, — продолжал Степка и даже с лавки встал прямо перед Михайлой, — пошел, стало быть, к старшому, есаул, что ли, и говорю ему — ты слухай, Михайла! — «Хошь, — говорю, — я твоему царю такую птицу подарю, про какую в сказках лишь сказывают. Только лишь сам ее повезу. Она к другому не пойдет. А вы меня кормить будете, а уж там что государь пожалует».

«Согласился он. „Тащи, — говорит, — птицу“. А как увидал, говорит: „Так то ж кречет. Ты чего ж не сказывал?“ А я говорю: „Чего мне сказывать? Сам должон знать“. Ну, поехали мы. Не обижали меня, ничего. А как приехали — прямо к царской палатке. Царю доложили. Выходит сам царь. Кругом все кричат: „Государю сокола привезли!“ Обрадовался царь, поглядел на меня и говорит: „Это от кого ж сокол?“ А я говорю: „Это, мол, я сам ото всего моего усердия. Сам поймал, сам и приручил“. Ну, государь видит, что сокол меня знает, он меня сейчас сокольничим и назначил и кафтан мне белый с позументом велел сшить и все снаряженье».

Степка с гордостью оглядывал себя.

— Ты, стало быть, теперь все при государе? — проговорил Михайла, даже не поглядев на Степкин наряд. — Ты, может, слыхал, как насчет холопов? Дмитрий Иваныч, еще как в Польше был, сулил указ дать, чтоб всем холопам вольными стать. А вот был или нет тот указ, никак не дознаюсь я.

— Не слыхал, — сказал Степка равнодушно. Ему было досадно, что Михайла про него ничего не спросил и не удивился, что государь его так приблизил.

— Государь ко мне больно милостив, — сказал он. — Вовсе от себя не отпускает. Он и на Москву пойдет, меня с собой возьмет. Как Шуйского прогонит, меня боярином сделает. Сокольничие, сказывают, все из бояр.

— А скоро он на Москву пойдет? — спросил Михайла.

— Не знаю, — ответил Степка. — Ему и тут, чай, не плохо. На охоту ездим. Бояре с Москвы приезжают, пиры задаем. И я все при государе. И царица Марина Юрьевна меня жалует.

— А до народа государь милостив? — спросил Михайла.

— Милостив! — ответил Степка. — Чего там? Он все с боярами да с воеводами. Не с мужиками ж ему? Ну, Михалка, — прибавил он, зевнув и потянувшись, — лавки-то у меня больше нет. Хошь — на полу ложись. Мне спать охота.

Михайла так устал за дорогу, что сразу же, как протянулся на полу, подсунув под голову свой мешок, так — и перекреститься не успел — заснул, как помер.

IV

IV

Наутро Михайла проснулся от заливистого собачьего лая и завыванья. Точно целая свора собак гналась за волком и уже настигала его.

Михайла вскочил и, подойдя к Степке, спавшему беспробудным мальчишеским сном, затряс его за плечо.

— Степка, чего это собаки взъелись? Неужто у вас на село волки забегают?

Степка поднял встрепанную голову.

— Волки? Где? — пробормотал он.

— Да слышишь — собаки чего делают.

Степка вскочил.

— Бежим скорей! Это, верно, пан Рожинский травит кого. Слышь — хохочут.

Со двора доносились какие-то крики, улюлюканье, хохот.

Михайла натянул тулупчик, Степка надел свой кафтан, и, захватив шапки, они выбежали в сени и распахнули дверь на крыльцо. Но во дворе было пусто. Улюлюканье, визг, вой и лай доносились откуда-то издали.

Они сбежали с лестницы и, пробежав двор, выскочили в ворота. У ворот и вдоль домов толпилось много народа, больше все поляки в разноцветных жупанах, паненки в нарядных шубках. Все они кричали, хохотали, махали платками и шапками. Вытянув шеи, поднимаясь на носках, все смотрели вдоль улицы, где с визгом, лаем и завываньем мчалась свора собак.

Степка дернул Михайлу за рукав и крикнул ему в ухо:

— Гляди: царь и царица и пан Рожинский с ними.

Михайла оглянулся. На крыльце в кресле сидела нарядная красивая пани, широко раскинув шитую золотом юбку и кутаясь в накинутую на плечи парчевую, подбитую мехом кофту.

За ней, опираясь на спинку кресла, стоял тот самый царь, бритый, в шитом золотом кафтане, которого вчера видел Михайла у ворот. Рядом с ним громко хохотал, махал руками и что-то кричал высокий худой польский пан.

Царь тоже усмехался, но качал головой и точно уговаривал в чем-то пана, оборачиваясь к нему и трогая его за плечо. А потом вдруг сам начинал хохотать.

Михайла оглянулся на собак. Кого это они травят? Как раз в это время стая с визгом, лаем и урчаньем сбилась в кучу. Сквозь собачий лай из кучи доносились человечьи крики.

«Господи, да неужто человека затравили!» подумал Михайла, напрасно пытаясь разглядеть что-нибудь в копошащейся куче.

Отчаянные крики и вопли неслись оттуда. Будто кто-то вопил истошным голосом: «Спасите, помогите!»

«Да чего ж никто собак не разгонит!» с ужасом думал Михайла.

На крыльце пан захлопал в ладоши и крикнул зычным голосом:

— Цыц! Отозвать собак! Будет!

Охотники бросились к своре и, стегая собак арапниками, с трудом растащили их в разные стороны.

Какие-то люди подбежали к лежавшему и, подхватив его под руки, поволокли во двор.

Он громко закричал, и Михайле почудилось в его голосе что-то знакомое. Он весь вздрогнул, схватил Степку за плечо и крикнул:

— Бежим, Степка! Кого это собаки загрызли?

 

Сквозь собачий лай доносились человечьи крики.

Сквозь собачий лай доносились человечьи крики.

 

— Время мне нет, — проговорил Степка. — Клетку надо чистить, сокола мыть. Ну как государь на охоту соберется?

Михайла оглянулся. Из толпы к нему торопливо пробирался Гаврилыч. Добродушное лицо его было озабочено. Он подошел к Михайле, взял его за локоть и проговорил:

— Пийдемо, Михайло! Там знаёмый мужик з нашей рати.

Михайла только поглядел на Гаврилыча и торопливо пошел за ним. Почему-то ему все вспоминался Болотников, хотя он знал, что того уже давно нет на свете.

Михайла ничего не спрашивал Гаврилыча, и тот тоже не проронил ни слова, пока не остановился у одной избы.

— Ось дэ, — сказал он, отворяя калитку и входя во двор. Михайла вошел за ним. Он сам не понимал, отчего у него похолодело и сжалось в груди, точно он сейчас должен увидеть что-то страшное.

Они поднялись на крыльцо и вошли в сени. Из избы слышались глухие стоны.

Михайла схватил Гаврилыча за руку и вскрикнул:

— Да кто ж там, Гаврилыч? Господи! Кого ж они?

Гаврилыч, не отвечая, открыл дверь в черную половину избы.

Молодая баба наклонилась над кем-то, лежавшим на лавке под окнами.

— Испей кваску, болезный, — говорила она жалостливым голосом, — може, полегчает. Вишь ироды проклятущие! Православного человека псами травить! Нехристи окаянные! Погибели на них нету!

— Ну, ты, придержи язык! — проворчал мужик, которого раньше не заметил Михайла. — Полон двор ляхов. Услышат — всыпят тебе горячих.

— Да уж с таким мужиком того и жди, — сердито обернулась к нему женщина. — Засту́пы не дожидайся.

— От дура баба, — пробормотал приземистый угрюмый мужик, отворачиваясь. — И на кой ляд этим бабам языки дадены?

— А чтоб вас, дурней, лаять! — быстро отозвалась баба.

Но в это время лежавший на лавке опять застонал, и она нагнулась к нему.

— Помог бы хоть разоболочить его. Ишь, в клочья изодрали тулуп, проклятые.

Мужик встал, но Гаврилыч дернул Михайлу, застывшего у порога, и подошел с ним к лавке.

Михайла со страхом взглянул на испачканное грязью лицо со спутанной всклокоченной бородой и вскрикнул:

— Невежка!

Мужик с трудом поднял веки, шевельнулся, точно хотел приподняться, но тотчас охнул и прошептал:

— Михалка, ты?

Баба повернулась к Михайле:

— Земляк, что ли?

Михайла кивнул.

— Ну-ка, помоги. Мой-то, вишь, что чурбан сидит. — Она покосилась на мужика, снова опустившегося на лавку.

Михайла дрожавшими руками приподнял Невежку, пока баба старалась осторожно снять с него тулуп. Рубаха под тулупом была в крови и тоже изодрана. Когда они начали расстегивать ворот и развязали пояс, Невежка забеспокоился.

— Там, там, — бормотал он хриплым голосом, взглядывая на склонившегося к нему Михайлу, — грамота там, от мужиков. Не изорвали ль собаки?

Михайла засунул руку за пазуху и нащупал смятый, но не изорванный сверток.

Невежка с тревогой следил, как Михайла вынул сверток, развернул его из тряпицы и осмотрел. Собачьи зубы только стиснули его, но не разорвали.

— Возьми к себе, — прошептал Невежка, — чтоб не утерялся.

Михалка распахнул тулуп и засунул сверток себе за пазуху.

Потом они втроем сняли с Невежки рубаху. По счастью, больших ран у него не было. Овчинный тулуп защитил его. Только на плече и на руке была содрана кожа и текла кровь, а на груди проступал большой синяк. Должно быть, он ушибся, упав на подмерзшую за ночь дорогу или попав на камень.

Баба принесла воды, обмыла его и надела на него чистую мужнину рубаху.

— Ништо, отлежится, — сказала она. — Благодари бога, что жив.

Михайла отозвал бабу в сторону и стал ее спрашивать, как приключилась та беда с его земляком.

— Да вишь ты. Шел он утром с товарищем, а я как раз с ведрами из ворот вышла. Он меня и спросил, где тут государь Дмитрий Иванович проживает. Прислали де их двоих с их села с челобитной к царю Дмитрию Иванычу. Я ему показала, где государев дворец. Пошли они, а тут, как нагрех, собачищ этих вывели. Пан-то этот с крыльца на их глядел. Уж не знаю, что тут было. Кажись, другой-то палкой на них замахнулся, что ли. А пан как закричит: «Ату их! Ату!» Ну, тот-то, другой, кинулся бежать да через плетень и перемахнул. А этот, твой-то, не домекнулся, что ли. Бежит и бежит дорогой. Да где ж, от собак разве убегешь? Вот и накинулись на его. Малость бы еще, в клочья бы разорвали. Мальчонка, нищенка, намедни разорвали же. Голову лишь одну опосля нашли, а то все дочиста сглодали. Истинно волки лютые! А всё полячишки эти проклятые, мирволит им государь Дмитрий Иваныч. Все по-ихнему…