По сути дела, у нас дома зазорно было слушать. Если я, войдя в комнату, натыкалась на мать, которая разговаривала с другим членом семьи или с гостем, и задерживалась там, она сразу же набрасывалась на меня, обвиняя в подслушивании. Мне приказывали немедленно выйти из комнаты, не дав даже возможности поздороваться.
Поскольку я была пытливым ребенком, интуитивно понимающим важность того, что могут рассказать взрослые, на меня это все оказывало противоположное действие. Я хотела знать, о чем таком разговаривают взрослые, я хотела знать все. Я чувствовала, что есть вещи, не предназначенные для моих ушей, и это еще больше укрепляло мою решимость все разузнать. Я так мало знала о собственной семье, но ясно было — многие секреты передавались друг другу шепотом.
Меня поразил тот день, когда я услышала разговор матери и бабушки о смерти отца моей подруги. Подруги не было в школе два дня, но причину не объяснили. Я так и не поняла, почему нельзя было мне об этом сказать, чтобы я могла утешить ее. Она вернулась в школу только через несколько недель и рассказала мне, что ей пришлось остаться дома и помогать с младшими братьями и сестрами, потому что ее мать не выходила из спальни. Моя подруга все реже приходила в школу. Когда я спросила свою мать, почему моя подруга не ходит в школу, то она ответила мне, что есть более важные вещи, чем школа, например забота о близких, и что вообще это не мое дело. Она так и не сказала мне про смерть отца моей подруги.
В какой-то момент до меня дошло, что именно женщины из моей семьи — мать, бабушка, тети — никогда ничего мне не рассказывали, никогда не слушали то, что я им говорила. Хотя мой отец не был таким словоохотливым, как прадед, он умел хорошо слушать меня, свою единственную дочь. Если я заставала его в одиночестве, в хорошем настроении, в конце дня и если поблизости не было матери, то мы разговаривали.
Он как будто извинялся за то, как со мной обращается моя мать, пытаясь объяснить это ее постоянной занятостью домашними делами, заботой о детях, говоря, что она не хотела бы для меня подобной жизни. Для меня это не имело никакого смысла. Как и прадед, отец был спокойным, добрым человеком. Говоря, он никогда не повышал голоса. Если была возможность, то в выходные или на школьных каникулах он старался общаться со мной и моим старшим братом, брал нас на прогулки, иногда рассказывал о своей жизни в Шотландии. Он придерживался строгой морали и умел отличать добро от зла. Ненавидел сплетни. Я стала гордиться отцом еще больше, когда однажды, заглядывая из коридора в кухню, где сидели и сплетничали мать с бабкой, я увидела, как вошел отец, налил себе стакан молока и стал пить. Женщины не обращали на него внимания.
Он пробыл там всего одну-две минуты, но ему явно не понравился их разговор. Я слышала, как он сказал бабушке, что с него довольно злобных сплетен и ей пора уходить. Обидевшись, моя бабка напустилась на него с руганью, стала называть его чужаком, которому здесь не место. Он спокойно повторил, чтобы она шла домой. Не вставая со скамьи, бабушка схватила тарелку и запустила ему в голову. Он лишь сказал: «Вам точно пора уходить».
Моя мать последовала за своей матерью, извиняясь и говоря, что отец не хотел сказать ничего такого. Я вошла в кухню и спросила отца, все ли с ним в порядке. Широко улыбнувшись, он сказал, что все хорошо и что она — моя бабка, — вероятно, уже давно хотела это сделать. Мы вместе убрали осколки тарелки.
Он говорил мне, что действительно чувствовал себя чужаком. Никто в нашей семье не слушал его и не спрашивал его совета. Уже пять поколений предков моей матери жили в деревне и прилегающих местностях. Мой отец родился в Шотландии и переехал в Новую Зеландию взрослым. Местные жители не были знакомы с его родственниками. Родившись в очень большой семье, он был одним из самых младших среди шестнадцати детей. Когда вырос, он четыре года изучал медицину, но, не доучившись на врача, вступил в Британскую армию и стал на войне санитаром. Он почти ничего не рассказывал мне о своей военной службе, только о том, что не мог вернуться к прежней жизни и подался в Новую Зеландию. Здесь он стал с удовольствием работать на земле. Полагаю, он так и не был до конца принят в семью, в общину. Похоже, это его не беспокоило.
Я искренне сожалею о том, что мало расспрашивала отца о семье. Мне известны какие-то разрозненные факты, но, по сути дела, немного. В то время мне было неведомо, что, если хочешь что-то узнать, надо сначала спросить. Напротив, я считала, что спрашивать ни в коем случае нельзя. Я ждала, что он сам расскажет мне, как делал это прадед. Или, быть может, мать и ее родные отбили у меня всякую охоту задавать вопросы, и я опасалась такой же реакции от отца. Или же он не рассказывал мне, потому что не привык, чтобы родственники проявляли интерес к его историям. Я очень сожалею, что не приложила достаточно усилий, чтобы лучше узнать отца, заставить его рассказать мне о своем прошлом, о своих надеждах и мечтах. Он знал, что я много времени проводила у прадеда, и часто спрашивал: «Как там поживает старик?» — а потом выслушивал мой подробный рассказ о том, что я узнала от прадеда. Отец знал, как я люблю слушать истории, даже повторение одних и тех же историй, и все же никогда не предлагал мне что-нибудь рассказать, как прадедушка. Он также знал, что я не рассказываю матери, как провожу время с прадедом. В ее понимании я просто выполняла свой долг. Как же она ошибалась!
Когда много позже я работала в департаменте социальной помощи большого госпиталя, то было совсем несложно слушать пациентов, их родственников и сиделок. Я часто думала о прадеде и о том, что, слушая его, я научилась слушать и слышать обращенные ко мне слова. Только слушая, я могла откликнуться и постараться помочь. Часто бывает достаточно просто выслушать человека, даже ни во что не вмешиваясь. Всматриваясь девочкой в глаза прадеда, я видела в них удовлетворение, которое он испытывал от бесед со мной, и внутренний покой от осознания того, что ему наконец удалось поделиться с кем-то своим опытом и быть услышанным.
Анализируя свои встречи и разговоры с людьми, пережившими Холокост, — все они были весьма преклонного возраста, — только теперь, вновь обращаясь ко времени, когда слушала своего прадеда, я сопоставляю факты: его возраст, уходящие годы жизни и потребность поговорить с кем-нибудь, кто выслушает его. Может быть, я просто оказалась нужным человеком в нужное время его жизни. К тому времени как мой отец дожил до такого возраста, я была уже замужем, с маленькими детьми и жила в другой стране. Иногда я спрашивала себя: нашелся ли кто-то в последний год его жизни, может быть сиделка в доме престарелых, с кем можно было поговорить?
Благодаря успеху моих книг «Татуировщик из Освенцима» и «Дорога из Освенцима», герои которых
переживают ужасающий период истории, я получила привилегию встречаться со многими людьми, разделившими судьбу Лале, Г иты и Силки. Я принимаю участие в различных мероприятиях, проходящих по всему свету, во многих странах, где встречаюсь с людьми, пережившими Холокост. Рассказывая истории из своей жизни, они подчас могут уделить мне лишь несколько минут, иногда — больше. На этих мероприятиях я часто выслушиваю совершенно удивительные истории выживания, любви — истории надежды. Также я получаю послания и письма от людей со всего света, которые, сопереживая рассказанным в романах историям, стремятся поделиться со мной собственным опытом. Что меня удивило и растрогало, так это то, что некоторые люди поделились со мной историями, не связанными с Холокостом. Это люди, пережившие тяжелую болезнь, смерть близких, недавние конфликты. Их объединяет одно: они прочли историю Лале и Гиты и зарядились от нее надеждой. Надеждой на то, что у них тоже может быть хорошая жизнь. Надеждой на то, что благодаря или вопреки их страданиям у их детей и внуков будет хорошая жизнь.
Способность старых мужчин и женщин кратко рассказать мне истории, наполненные сильными эмоциями и болью и заканчивающиеся словами: «Но я прожил хорошую жизнь», внушает мне благоговение перед этими обыкновенными людьми, такими вдохновенными и оптимистичными. Следует признать, что они пропустили через себя нашу историю, они — это наша живая история. Они не просят ничего взамен. Нужно только, чтобы кто-нибудь их выслушал, узнал об их прошлом, оценил сделанный ими выбор, позволивший им сегодня быть здесь. Приобщение к этим рассказам я воспринимала как дар, как огромную привилегию. Тот факт, что я сумела сделать из некоторых историй художественные произведения, совершенно изменил мою жизнь. И я уверена, это результат того, что я умела слушать.
Однажды вечером в начале 2020 года я оказалась в гостиной квартиры в Израиле, где жила девяностодвухлетняя женщина, пережившая Холокост и знавшая Лале и Г иту по Освенциму. К истории о том, как я там очутилась, я вернусь в этой книге чуть позже. Мы сидели, а ее дочь, переводя для меня с иврита на английский, читала вслух признания ее умершей тети, сестры этой старой женщины. Эта старая женщина — одна из трех сестер, историю которых я надеюсь рассказать в своем следующем романе. Я часто думаю о последних словах ее истории, являющейся частной собственностью их семьи. Вот эти слова: «НЕ СУДИТЕ НАС».