Светлый фон

Ни один не лгал.

Не пресмыкался.

Не предавал ни себя, ни Бога, ни Государя.

Один твой ничтожный поступок посрамит честь всего нашего рода.

Ты понял?

За дверью причитала тихонько перепуганная мамка. Боялась, что засекут Володеньку. Голубчика ее. Лапушку. Деточку золотенькую.

Сохранивладычицаипомилуй.

Борятинский всхлипнул еще раз. Размашисто, всем рукавом, утер разом сопли и слёзы.

Он понял.

И никогда в своей жизни не унижался, не лгал и не предавал. Никогда не был пренебрежителен с чернью, но и не заискивал перед высшими. Он был беспощаден, но не жесток на войне, бесстрашно стрелялся с равными и крепко берёг солдат, хотя и лупил их, бывало, по мордасам за тупость, лень и непослушание. По младости охотно наставлял рога неосторожным мужьям, но ни разу не оскорбил изменой собственную жену. Он не крал из казны, не угодничал, не искал выгодной дружбы, хотя другом детства имел императора Александра Второго, с которым – один из немногих – был на “ты” без всяких условностей и заминок. По праву настоящего товарищества.

И кровь свою за Россию и Государя он проливал не иносказательно, а взаправду. Вот она – честь его, сабельная, огнестрельная, вся на шкуре написана. Багровые, грубые шрамы и наплывы. Наденька щекой всегда прижималась, водила пальчиком – бедненький, очень болит?

Теперь – очень.

У него была хорошая, честная, ясная жизнь.

Ему нечего было стыдиться.

Нечего.

Пока жена его не родила урода.

Его ребенок был урод.

Значит, и сам он – тоже.

Господь покарал его. Ни за что. Без всякой вины. Просто так.

Это было невыносимо. Унизительно, страшно и невыносимо, будто рухнуть с головой в горячее бездонное дерьмо.

Он не заслужил. Весь их род не заслужил. Все они были теперь замараны. Порченая слабая кровь. Гнилая.

Борятинский утирал лицо, как тогда, в детстве, всем рукавом, вскидывал себя в седло и снова пускался в призрачное кружение по полям и долам до самого поздна, чтобы тихим татем проскользнуть с черного хода в ненавистный сонный дом, пробраться на цыпочках к себе и долго-долго лежать, прислушиваясь, не захнычет ли в темноте ребенок.

Но она и во сне была немая.

Только хохотала иногда – не хохотала даже, рычала с подвывом, как ожившее чудовище из Абердинского бестиария.

Слюна на подбородке.

Маленькая красная пасть.

А Борятинская ничего не замечала. Не хотела замечать.

Даже когда князь под наспех выдуманным благовидным предлогом уехал в Петербург.

Даже когда он без всякого уже предлога не вернулся.

Туся была с ней, рядом. Живая, здоровенькая, веселая. Сперва всё молчала, да. А потом – заговорила. И как еще! Прибывшая наконец гувернантка с изумлением обнаружила, что Туся еще и грамоте знает, да как бойко, читает по-русски и по-немецки, сама выучила.

Не иначе как чудо.

И сама Туся была – чудо. Божий дар.

Родилась именно у нее. Осенила.

Это было главное.

Большего Борятинская и не хотела.

 

Но Мейзель был прав. Дальше жить в уединении было невозможно. Анна, чья судьба была стать доходным имением, в которое владельцы заглядывают на месяц-другой раз в пять лет – по денежным делам или со скуки, – совершенно не была приспособлена под постоянное жилье. Старый дом после рождения Туси хоть и оброс двумя флигелями, но не стал ни просторнее, ни удобнее. Десяток тесных комнат мало подходил для приема гостей, которые, приехав на денек, имели обыкновение оставаться на недели и даже на месяцы. Так было принято повсеместно, и Борятинская, у которой в Петербурге был открытый стол, понимала, сколько слуг, хозяйственных помещений и усилий понадобится для того, чтобы ежедневно накрывать для всех желающих хотя бы три десятка кувертов.

Она была обязана жить по чину. И дочь к этому приучить.

Из Воронежа вызвали архитектора, обходительного хитрого толстячка, который сразу предложил отказаться от перестройки – дорого выйдет и без толку, ваше сиятельство, лучше сразу поставить новый дом, например, в классическом стиле. Он шуршал непонятными чертежами, сыпал терминами, показывал литографии, на которых в прелестной дымке таяли прелестные колонны, но Борятинская, как только поняла, что сад придется вырубить, иначе никак, архитектору немедленно отказала.

Она засела за секретер и за пару недель запустила громадную, искусную машину связей – дружеских и родственных. Собственно, письма да любовь к красивым туалетам и составляли то единственное, что Борятинская сохранила из прежней жизни и что связывало ее с миром, который она так охотно и добровольно покинула. Все эти годы она ежедневно не менее часа проводила за перепиской – обычная рутинная обязанность светской женщины, от которой нельзя отступить, как нельзя одеться не к лицу или позволить себе дурное расположение духа на людях. Но Борятинская обладала даром очеловечивания самых заурядных вещей – и не только не порвала ни одной дружеской ниточки, но, напротив, укрепила всех своих респондентов в мысли, что нет ничего более естественного для богатой светской женщины, чем стать матерью в сорок четыре года и удалиться в глушь.

Ее не забыли. Ей помогли.

 

Новый архитектор приехал в первых числах мая 1877 года. Нелепый, дерганый, неуместный. Взъерошенный. Представился коротко, будто пес зубами клацнул, – Бойцов. Так и отзывался на Бойцова.

А где Бойцов?

Это по распоряжению Бойцова.

Да зачем это Бойцову?

Это оговорено с Бойцовым?

Будто в тетрадке гимназической.

Возраста он был совсем не архитекторского – всего двадцать восемь лет. Юнец, годный только на то, чтобы очинять наставнику карандаши да перья, но, поди ж ты, уже успел построить Рукавишникову особняк в Нижнем, да, говорят, недорого – и удивительно изящный. Предъявленные фотографии подтверждали и наличие особняка, и его неоспоримые архитектурные достоинства. Цена работ княгиню не тревожила вовсе – при первой же встрече она распорядилась: мне нужно, чтобы вы сохранили сад. Я понимаю, что дом обречен, но расстаться с садом не готова.

Бойцов вскочил (очень неучтиво), подошел (не спросив разрешения) к окну, выглянул, по-мальчишески перевесившись. Был он некрасивый, тоже как-то очень по-мальчишески – весь заросший по лбу и щекам бугристыми прыщами, долговязый, с мягким бесформенным ртом. Но смотрел хорошо, умно.

Вы позволите мне осмотреть усадьбу, княгиня? Нет-нет, никаких провожатых, я люблю один.

Борятинская только плечами пожала – после Мейзеля привыкла ко всему.

К вечеру следующего дня Бойцов принес ей с десяток шероховатых акварелей, и на каждой влажно переливался сиреневым и голубым сказочный дворец с галереями и переходами, зубчатый, легкий, огромный, точно из детской книжки. Вокруг дома вскипал сад, тоже акварельный, зеленовато-белый, весенний.

Борятинская отвела дальнозоркую руку, завороженная.

Но позвольте, это же…

Ваш новый дом, княгиня. А вот тут, – Бойцов очеркнул плоским ногтем правый флигель, – тут ваш старый дом. Мы спрячем его внутри нового. Немного перестроим, облицуем заново. Сделаем левый флигель в том же стиле. Будьте покойны, никто никогда не заметит разницы. Люди видят только то, что хотят увидеть.

Борятинская не нашла что возразить.

Это была правда. Слишком чудесная, чтобы в нее поверить.

А сад?

Старый сад останется на прежнем месте. А вокруг левого флигеля придется разбить новый, чтобы сохранить надлежащую симметрию. Так что у вас будет два дома – и два сада.

Бойцов вдруг засмеялся от радости, и Борятинская засмеялась вместе с ним, будто дом был уже готов и оставалось самое веселое, счастливое: сочинять шторы, подбирать мебель, расставлять, гармонизируя пространство, безделушки, шкатулочки, вазы, полные цветов, срезанных тут же, под окном.

Да, разумеется, цветник можно разместить вот тут, но я бы советовал…

Оба по-школярски склонились над рисунками, и Бойцов, высунув от усердия язык, проводил поверх нежных акварельных мазков четкие карандашные линии, взрослые и сухие, писал крошечным почерком крошечные круглые цифры и буквы, и Борятинская, которую время от времени он, сам не замечая, отодвигал локтем, чтобы не мешала, стояла так близко, что слышала даже запах от его неопрятной тужурки – не то пота, не то недавно засохшей краски.

Дверь отворилась, и без спросу, без стука вошла Туся, как всегда – растрепанная, краснощекая, в сбившихся чулках. Кисейный подол хорошенького платьица, пальцы, даже нос – в черных земляных пятнах. Мелькнул призрак негодующей гувернантки, но ее жестом осадил вездесущий Мейзель – и вошел следом.

Придержал Тусю за плечо, тихо напомнил – проси, а не доноси. Доносчику – первый кнут.

А вот тут, – продолжал увлеченно Бойцов, – тут будут хозяйственные постройки. Здесь может жить управляющий…

Туся нахмурилась.

А где будет жить Боярин? – спросила она громко.

Бойцов обернулся и поперхнулся даже.

Борятинская ахнула на пятна, но тут же засмеялась, поняв. В кулаке Туся крепко сжимала прошлогоднюю морковку, непристойно крупную, грязную, явно добытую в погребе. Боже мой, она уже и до погреба добралась!

Где будет жить Боярин?

Бойцов, едва ли хоть раз в своей взрослой жизни говоривший с ребенком, растерянно посмотрел на Борятинскую. Потом на Мейзеля.

Боярин? Но, простите…

Это вы меня простите за неловкость. Боярин – это жеребец. Туся у нас страстная лошадница. Позвольте я представлю вас друг другу. Это моя дочь Наташа. А это Бойцов… – Борятинская поискала в воздухе подходящее имя-отчество, но не нашла и просто прибавила – наш архитектор. Он построит нам чудесный новый дом.