«Да, мы бедны, — [говорит барону один из персонажей], — у нас как на выставке — всего по одному экземпляру, не более. (Не оттого ли мы так любим выставки?) Ведь я угадал вашу мысль, не так ли? Это правда: наши палки об одном конце, наша страна об одной партии, наш социализм об одной стране, но не следует забывать и о преимуществах палки об одном конце: по крайней мере ясно, каким концом бить».
Или вот:
«Наши европейские россказни о столице Союза Республик, изображающие ее как город наоборот, где дома строят от крыш к фундаменту, ходят подошвами по облакам, крестятся левой рукой, где первые всегда последние (например, в очередях), где официоз «Правда», потому что наоборот, и так далее — всего не припомнишь, — все это неправда: в Москве домов от крыш к фундаменту не строят (и от фундамента к крышам тоже), не крестятся ни левой, ни правой, что же до того, земля или небо у них под подметками, не знаю: москвичи, собственно, ходят без подметок. Вообще голод и нищета отовсюду протягивают тысячи ладоней. Все съедено — до церковных луковиц включительно…»
«Наши европейские россказни о столице Союза Республик, изображающие ее как город наоборот, где дома строят от крыш к фундаменту, ходят подошвами по облакам, крестятся левой рукой, где первые всегда последние (например, в очередях), где официоз «Правда», потому что наоборот, и так далее — всего не припомнишь, — все это неправда: в Москве домов от крыш к фундаменту не строят (и от фундамента к крышам тоже), не крестятся ни левой, ни правой, что же до того, земля или небо у них под подметками, не знаю: москвичи, собственно, ходят без подметок. Вообще голод и нищета отовсюду протягивают тысячи ладоней. Все съедено — до церковных луковиц включительно…»
Теперь понятно, почему его не хотели печатать, — даже попытка прикрыться парадоксами Мюнхгаузена не способна в данном случае снизить градус сатиры.
А дальше происходит совсем удивительное:
«А не попробовать ли мне вернуть вчерашний день? [— думает барон]. Я тотчас же отправился в редакцию газеты и сунул в окошечко приемщика объявлений текст: «УТЕРЯН вчерашний день. Нашедшего просят за приличное вознаграждение…» ну и т. д. — Хорошо, дня через два пустим. — Позвольте, — загорячился я, — но через два дня это уже будет не вчерашний день!»
«А не попробовать ли мне вернуть вчерашний день? [— думает барон].
Я тотчас же отправился в редакцию газеты и сунул в окошечко приемщика объявлений текст: «УТЕРЯН вчерашний день. Нашедшего просят за приличное вознаграждение…» ну и т. д.
— Хорошо, дня через два пустим.
— Позвольте, — загорячился я, — но через два дня это уже будет не вчерашний день!»
Советская реальность оказалась сильнее фантазии барона. Советских людей не удивляют его невероятные истории — они все это уже видели: и палки с одним концом, и надвое разрубленные, но все еще живые лошади, и перевернутая реальность. Даже когда барон решил «вернуть вчерашний день», в редакции газеты совсем не удивились его просьбе: «Если вам непременно вчерашний, — возразило окошко, — то нужно было заявить об этом третьего дня: порядка не знаете».
Бюрократическая система в России во все времена была фантасмагорией — наших чиновников не удивишь просьбами вроде «поиска вчерашнего дня». Они и не такое видели — ах, ну вы только посмотрите, нашелся тут немецкий фантазер, хочет вернуть вчерашний день. Становитесь в очередь, господин Мюнхгаузен! В Советском Союзе все хотят вернуть вчерашний день — и позавчерашний тоже, и тот, что до него. Именно поэтому у нас самые длинные очереди в мире!
Кроме того, мы — самая читающая страна в мире, и именно поэтому паровозы у нас двигаются за счет сжигаемых в топке книг.
Такие дела.
>>>
«Сон разума рождает чудовищ», — говорил Гойя.
Кржижановский мог бы сделать эту фразу эпиграфом ко всем своим текстам сразу.
«Я поднял брови и так и не опускал за все время пребывания в Москве», — это его слова.
СССР — страна, созданная «простыми людьми» ради блага «простых людей», — в итоге оказался населен чудовищами: страшными и смешными, разумными — и не очень. Страна, где все принадлежит народу и где в то же время совершенно нечего делить (ведь «все съедено — до церковных луковиц включительно»). Страна, где даже грабитель умирает с голоду, потому что у прохожих нечего отнять.
«Рядом со мной шагала мысль: два миллиона спин, спуды, жизнь, разгороженная страхом доносов и чрезвычайностей, подымешь глаза к глазам, а навстречу в упор дула, сплошное dos a dos. И опыт подтвердил мою мысль во всей ее мрачности: увидев как-то человека, быстро идущего в сторону от жилья, я остановил его вопросом: — Куда? В ответ я услышал: — До ветру. Эти исполненные горькой лирики слова на всю жизнь врезались мне в память. «Бедный, одинокий человек, — подумал я вслед уединяющемуся, — у него нет ни друга, ни возлюбленной, кому бы он мог открыться, только осталось — к вольному ветру!»
«Рядом со мной шагала мысль: два миллиона спин, спуды, жизнь, разгороженная страхом доносов и чрезвычайностей, подымешь глаза к глазам, а навстречу в упор дула, сплошное dos a dos. И опыт подтвердил мою мысль во всей ее мрачности: увидев как-то человека, быстро идущего в сторону от жилья, я остановил его вопросом:
— Куда?
В ответ я услышал:
— До ветру.
Эти исполненные горькой лирики слова на всю жизнь врезались мне в память. «Бедный, одинокий человек, — подумал я вслед уединяющемуся, — у него нет ни друга, ни возлюбленной, кому бы он мог открыться, только осталось — к вольному ветру!»
А ведь этот прохожий, ищущий ветра, — и есть Кржижановский. А приведенная выше цитата: это короткая встреча автора и главного героя — где герой сочувствует автору. Вот вам еще один парадокс: Кржижановскому посочувствовал лишь один человек, да и тот — персонаж его собственного текста.
Кончается роман так же символично — Мюнхгаузен сбегает из абсурдной реальности в книгу, в прямом смысле прячется среди страниц.
О да, каждый читатель знает это чувство.
△
△
△Джулиан Барнс: жанр как прием
Джулиан Барнс: жанр как прием
Есть такой вид пауков — узор на их брюшке идеально повторяет узор крыльев бабочки: то, что похоже на излишество, бесполезную красоту, на самом деле приманка, инструмент для охоты. Примерно так же выглядят романы Джулиана Барнса — в основе всегда лежит классический концепт: в «Метроленде» — роман воспитания, в «Попугае Флобера» — биография, в «Истории мира в 10½ главах» — историческая хроника, в «Как все было» — любовный роман. Вся штука в том, что Барнс пишет их как бы наоборот, наизнанку, и выбранная форма у него — всегда обман: в итоге автором биографии Флобера окажется его собственный персонаж, а книга с названием «История мира…» ближе к концу убедит читателя в том, что никакой истории нет, есть лишь фабуляция, смесь вымышленного с реальным: «Вы придумываете небылицу, чтобы обойти факты, о которых не знаете или которые не хотите принять. Берете несколько подлинных фактов и строите на них новый сюжет».
Иными словами, любой стандартный, заезженный сюжет Барнс как бы разбирает на составляющие и потом свинчивает заново, пытаясь найти в нем новые, неизведанные ранее пустоты и ходы. Так антиквары работают со сломанной и сданной в утиль коллекционной мебелью, комбинируя новые элементы с фрагментами старых, раритетных.
«Метроленд» (1980): роман воспитания
«Метроленд» (1980): роман воспитания
Лондон, 1963 год. Два школьных друга, Крис и Тони, — юные бунтари. Они в том возрасте, когда кажется, что цинизм и сарказм — это круто. В глазах напускная тоска, в руках томик стихов Артюра Рембо, в голове сотни мыслей, в основном о женской груди, но и об искусстве тоже. Своих родителей они считают неудачниками и типичными буржуа и тихо презирают их, но презирают словно понарошку, просто потому, что «сердитая молодежь» должна испытывать ненависть к старшим.
«Метроленд» — дебютный роман Джулиана Барнса, но уже здесь появляется один из самых важных его лейтмотивов: деконструкция понятия «история» и любовь как единственный способ от этой самой «истории» защититься (позже это будет раскрыто в «Истории мира в 10½ главах»).
Все знают заезженную метафору перерождения — невзрачная гусеница превращается в яркую бабочку. Проблема в том, что в жизни мы обычно наблюдаем обратный процесс: огромные амбиции юности постепенно окукливаются в статичный взрослый семейный быт. Именно это и происходит в «Метроленде»: роман о юношеском максимализме в середине делает резкий разворот — бунтарство уступает место конформизму, стихи Артюра Рембо и романтические прогулки по Монмартру уходят в прошлое, а в настоящем — дом в пригороде, жена, дочь, ипотека и непыльная работа в рекламном агентстве с 9 до 17.
Но не все так просто.
Историю взросления, воспитания чувств Барнс наполняет толстовскими мотивами. Семья здесь, в отличие от многих других классических романов, отнюдь не синоним скуки и загубленной жизни (у нас в таких случаях любят цитировать Куприна: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя») — как раз наоборот, главный герой, Кристофер, счастлив в браке.