Но даже благовоспитанной, прекрасно образованной и достаточно опытной матери троих детей – такой как Сара – приходилось следить за выражением своих глаз, когда она смотрела на Пабло. Как мог Джеральд не видеть этого? Возможно, он замечал, но предпочел молчать.
Теперь, положив голову на плечо Пабло, я хочу вернуться к портрету той, другой девушки, но интуиция предостерегает меня от этого. Он скоро уедет. Снова. Пусть воспоминания спят, пока я могу получить еще частичку его внимания.
В студии пахнет скипидаром, масляной краской и табачным дымом; для меня это изысканный аромат. Надеюсь, так будет пахнуть на небесах. Но поскольку я пытаюсь забыть о картине, из-за которой Пабло прячет лицо, то не могу думать ни о чем другом, и всплывает нежданное воспоминание.
Мыс Антиб. Девушка, которая всегда молчала и ходила с опущенным взглядом. Девушка, которая держалась в тени, как привыкают люди во время войны; девушка, которая улыбалась в ответ, лишь когда Пабло улыбался ей.
Гудок клаксона на улице. Поль машет нам снизу и смеется, готовый отвезти своего отца на море – к солнцу, к Франсуазе, которая ждет или больше не ждет его.
– Когда я снова тебя увижу? – я стараюсь говорить непринужденным тоном.
Он не отвечает, но это неважно. Я вернусь домой, к мужу, и буду думать о другом. А о чем будет думать Пабло? О Франсуазе, которая уходит от него? О той девушке на картине? Между его бровями залегла глубокая складка. Если бы я рисовала его сейчас, то отметила бы это место жирной черной линией.
– Что с ней стало? – рассеянно спрашивает он.
– С девушкой на картине? Тебе не все равно?
– Просто любопытно, – говорит он.
Но он лжет. Любопытство художника обычно заканчивается, когда он завершает картину. Пабло по-прежнему думает о той девушке и гадает, что с ней случилось! Он поглощен собой и часто бывает жестоким. Ничто не значит для него больше, чем работа – его искусство, но он не бесчувственный человек. Я видела любовь и радость в его глазах, когда он наблюдал за играми своих детей; иногда видела жалость, когда он говорил об Ольге.
– Пабло, ты действительно продал мою картину? – спрашиваю я. – Ту, что ты назвал «Любовники»?
– Она никогда не принадлежала тебе, – говорит он.
– Как ты помнишь, я позировала для тебя. Ты обещал ее мне!
– Тебе пора идти. Кыш, кыш! – добавляет он и машет руками, словно выгоняет стайку гусей.
– Без завтрака?
– Безо всего. – Он игриво хватает меня за волосы, запрокидывает мою голову и прерывает все протесты театральным поцелуем.
– Что будешь делать, если Франсуаза уйдет от тебя? – спрашиваю я, подчиняясь его силе.
– То же самое, что и всегда: найду другую женщину. Надевай шляпку! Поль будет здесь в любой момент, а мне нужно запереть студию.
Я неохотно останавливаюсь перед маленьким треснувшим зеркалом рядом с дверью и надеваю шляпку, слегка наклонив ее над правым глазом. Пабло роется в холстах и вещах в студии, явно собираясь прихватить что-то с собой. Грубо вырезанная игрушечная лошадка, обглоданная щенком.
– Зачем тебе эта рухлядь? – смеюсь я. – Или теперь ты носишь амулеты на удачу?
Пабло ворчит что-то неразборчивое и швыряет мне перчатки.
– Давай, двигай отсюда, – говорит он. – С меня достаточно.
В его устах это почти признание в любви. Я сказала то же самое, когда отказалась выйти за него замуж и выгнала его… а потом позвала обратно ради того, что было между нами в постели. Любовник – да. Муж – нет.
Я вижу, что он говорит серьезно: действительно хочет, чтобы я ушла. Он встает у двери и распахивает створку.
В шляпе, лихо сдвинутой на один глаз, я, стуча каблуками, спускаюсь по лестнице, хохоча и бросая через плечо русские ругательства в его адрес – проклятия, до сих пор памятные со времен моего общения с великим князем.
– До следующего раза, любимый! – восклицаю я, выходя на улицу.
Он наблюдает за мной из окна. Я ощущаю его взгляд спиной – эти огромные черные глаза, которые впитывают все, включая одну из туфель, которая мне жмет и делает мою походку немного хромающей.
Теперь он вернется в студию к тому, что я искала и не смогла найти? «Любовники». Моя картина. Мужчина и женщина – вечно юные и прекрасные, навеки влюбленные. Юноша смотрит на свою любимую. Она глядит в сторону, скромно и покорно, как будто еще не сказала «да». Но внимательный наблюдатель увидит и готовность, и желание в выражении ее лица.
Женщина – это я. Вечно молодая, любящая и любимая.
Сзади, на улице, из утреннего тумана раздаются три громких гудка.
– Привет, Поль! – я машу рукой.
Он сконфуженно отвечает и делает вид, будто мы хорошо знакомы.
– Давай выноси чемоданы! – кричит его отец.
Когда я впервые увидела Поля, он сидел голышом, если не считать налипшего песка, и держал в руках пластиковые лопатку и ведерко. Думаю, ему было года два, и он увлеченно играл с детьми Сары Мерфи на маленьком пляже в Антибе. Пляж назывался Легру. Крошечный, как почтовая марка, теперь он сильно разросся для привлечения туристов. Сара, стильная королева художественного авангарда, стояла у истоков туристического нашествия после того лета, когда она с семьей приехали в Антиб.
Теперь Поль – взрослый мужчина: он старше тридцати лет, выше своего отца и скорее с каштановыми, а не с черными волосами. Предсказуемо симпатичный, но лишенный обаяния Пабло. Это можно видеть даже по его походке: он слегка наклоняется вперед, словно под напором сильного ветра. Возможно, того самого ветра, который подтолкнул его к разводу с женой, о чем я услышала недавно. Мужчины из семьи Пикассо не созданы для брака; во всяком случае, для долгих и полных нежности отношений. Они не могут совмещать то и другое.
Поль выходит из дома с двумя тяжелыми отцовскими саквояжами и таким же озабоченным выражением лица, какое было у него тридцать лет назад, когда он нес ведерко с песком. Для меня он служит напоминанием о прошедшем времени – о годах, улетевших вместе с перелетными птицами. Правда, те птицы не вернулись.
– Голуби никуда не улетают, – однажды сказал Пикассо, когда я отпустила глупое замечание по этому поводу. – Они здесь круглый год. Постоянны, как Полярная звезда.
В тех немногих случаях, когда я видела Пабло ностальгирующим и даже склонным к сентиментальности, он говорил о голубях, но имел в виду голубок – этих воркующих и танцующих на испанских площадях птиц, которых они с отцом кормили хлебными крошками. Пабло был любимым ребенком. Он вырос, ни секунды не сомневаясь в этой любви; его поднимали каждый раз, когда он падал, укачивали каждый раз, когда плакал. Может быть, в этом его сила?
Мой муж, будучи врачом, полагает, что источник силы – в хорошем пищеварении. Думаю, Пабло с ним согласен. Он внимательно относится к своему рациону, к своему телу. Он собирается прожить очень долгую жизнь. Пабло и его голубки не улетают в дальние края.
После окончания войны Пабло предложили изготовить литографию для конгресса сторонников мира 1949 года, и он подарил им голубя мира – белую птицу на черном фоне: простой, натуралистичный, запоминающийся образ.
Теперь его можно видеть повсюду, даже на русских марках.
Но у этого эстампа были свои секреты. Пабло нарисовал не голубку, а голубя – домашнюю птицу, подаренную его другом Матиссом[6]. Голубь был данью памяти его отцу – его первому учителю живописи. Хосе отводил Пабло на площадь в Малаге и учил рисовать голубей, когда тот находился примерно в том же возрасте, что и Поль, ворочавший свое ведерко с песком на пляже.
Этот голубь-голубка считается символом мира, но это и символ Пабло.
Вот моя маленькая исповедь.
Если бы я вышла за него замуж, он погубил бы меня. Боги делают это с нашего дозволения. Нет, лучше быть женой хорошего врача! Пабло вернется на свою маленькую виллу на юге, и Франсуаза будет там… или нет. Ради его блага я надеюсь, что она будет там. А я вернусь к мужу, который даже не заметил моего отсутствия. Он тоже понимает, что такое любить художника. Живопись – это все, а любовь – приятная интерлюдия.
2 Алана
2
Алана
У меня есть выцветшая и надорванная фотография двух женщин на террасе. Их черные трикотажные купальники целомудренно скрывают тело от бедер до ключиц, волосы коротко подстрижены с начесом на лоб по моде двадцатых годов. Женщины глядят прямо в камеру с немного вызывающим видом.
За верандой простирается спокойное море. Даже на черно-белой фотографии вода как будто мерцает голубизной. Парусные лодки замерли в движении, женщины застыли в янтаре вечной юности и красоты. Между каменной террасой и морем тянутся пальмы с бахромчатыми верхушками и шероховатыми стволами.
Если долго глядеть на фотографию, можно ощутить тепло средиземноморского солнца.
На столе, рядом с горшком, который порос мхом, где растет кустик розмарина, лежат брошенные детские игрушки. Резиновый мячик и игральные палочки, тонкие и опасные, как вязальные спицы[7]. Маленькие металлические фигурки животных – корова, овца и грубо вырезанная лошадка – лежат на боку, словно устав от неугомонных детских рук.
В тени на заднем плане скрывается тайна.
Там, в нижнем правом углу, есть третья женщина, чьи очертания размыты. Камера застигла ее в движении. Она носит ситцевое платье, а не купальник; ее длинные волосы заплетены в косу. Солнце подсвечивает ее сзади, поэтому лица не видно. Ее голова окружена ярким ореолом, поэтому она может быть кем угодно.