Светлый фон

Но мог и иначе, к примеру, в полной растерянности спросить у человека, намеренного наставить на него лупу фотоаппарата: а что вы, собственно, делаете? Я? Да, вы. Фотографирую вас. Вот как? А почему? Потому что я фотограф. Вы этим живете? Сколько вы заработаете на моем заказе? Она думала и называла сумму. Шифф шел искать кошелек, доставал оттуда несколько купюр и вручал ей. Возьмите. И хватит на сегодня!

Недавно агентство захотело его цветные фото.

А потом «мое поведение», на которое, как мне известно, многие обижались. Ладно, случалось, на приеме еще до официального открытия я руками брал что-нибудь со стола – булочку, сосиску, пирожное – и игнорировал официанта, пытавшегося всучить мне вилку и салфетку. Хорошо, пусть я даже – о господи! – разок макнул палец в супницу с гуляшом, просто попробовать. Подумаешь! Я проголодался, как бывает с человеком после работы. Захотелось. А с полным ртом не надо отвечать ни на какие вопросы. Абсолютный ли у меня слух. Предпочитаю ли я, с музыкальной точки зрения, девятнадцатый век двадцатому. Кого я считаю величайшим виолончелистом. Правда ли, что я купил один из «Роллс-Ройсов» королевы Елизаветы II. А я как раз завидел блюдо с ростбифом, времени не осталось. Я не покупал, она мне подарила!

Смех, ну конечно не громогласный, свидетельствовал о его принципиальной неприязни ко всему, что волнует людей, причем сразу после концерта.

Я старомоден и веду себя как совершенно нормальный человек. Это редко вызывает восторг. Пожалуй, верно, говорили самые смелые мои друзья. Я такой, да. Лучше сказать, был таким. Стремился чувствовать, что жив. Подходящее мне оружие, признаю. Зачем разыгрывать из себя гения, скучающего от успехов? Пока мать во время концерта еще узнавала во мне своего сына, я не жаловался. Ей единственной позволялось выносить суждения о моем характере. И про «пальцем в супницу» она знала. Ей не нравилась моя нетерпеливость, но нравился мой неослабеваемый аппетит.

Он не замечал, что докурил сигарету до самого фильтра, а заметив, бросил окурок в пепельницу. Потом пододвинул мне мисочку с имбирными конфетами, а сам взял из другой – с оливками. Видите там трубки? Раз попробовал, и все. Выброшенные деньги. Позволить себе потратить время на сигару? Может быть. Потом. Когда-нибудь. Надутые индюки. Выкурить хорошую сигару – когда я такое слышу, меня уже тошнит. Кто же захочет курить плохую? Кто же захочет играть на виолончели, которая издает звуки, как половицы в комнате, где умирал Шуберт?

Кстати, Суворин, два слова о моем роскошном драндулете, хоть вы и решите, что я суеверен. Я обнаружил это, когда с чашкой чая в руке подписывал бумаги – а как иначе? Мою новую подругу впервые поставили на учет восемнадцатого сентября – в день моего рождения.

Суворин посмотрел на меня. Мне кажется, сказал он, за его отказом расфуфыриваться кроется дополнительная причина, очень личная, в своих масштабах почти трагическая. Он терпеть не мог замечания о своей фигуре, воспринимая их оскорблением, он отнюдь не один такой. Чувствуется, как легко – или, наоборот, трудно – человеку ощущать себя в своей шкуре как в своей тарелке. Но у него, по-моему, добавлялось еще кое-что, как сказать, прямо-таки злобное безразличие к собственному организму – и не тогда, когда начались боли, а операции, на что он всегда решался с большим трудом, лишили врачей всякого его доверия, когда тем самым ушла и надежда на выздоровление. Как ему, возможно, того ни хотелось, он не любил свое тело. Наверно, мне не стоило так говорить. Я не очень хорошо его знал. Но и никого не встречал, кто бы утверждал, будто знает его хорошо. Была ли в его жизни женщина? Были ли друзья, отказ от которых стоил бы ему жизни? Кто знает? Мне всегда казалось, он хочет быть не пулей, как должен, а стрелой. А ведь он, как и я, крестьянин – крестьянская фигура, крестьянские кости, человек простого здравого смысла. Уж точно не романтик. У него в Зальцкаммергуте бытует пословица: идет по полю и жалеет цветы, и в связи с ней я всегда думаю о Шиффе. Понимаете? Он и потел как крестьянин. Уверен, что ему это не нравилось. Как будто заливавший его пот что-то выдавал.

Но тогда у него была сухая кожа, бледное лицо, а очки на носу сидели криво, так как одна дужка сломалась. Голубоватые мешки под глазами усиливали ощущение глубокой, неисцелимой усталости.

Наконец после долгих раздумий Шифф обратился к стоявшему перед ним супу, опустил ложку, подождал, пока с нее скапает, и поднес ко рту.

Как вам, разумеется, известно, Джойс был слепым, ну практически. Полиция кантона ни за что в жизни не позволила бы ему сесть за руль. Кроме того, он редко бывал трезвым. Организм его не шибко переносил алкоголь. Да и какой ему интерес водить машину? Неужели опьянение скоростью?

Джойс? Разве Шифф только что не говорил о Толстом? Не спрашивал, имелись ли у Толстого водительские права?

Ему приходилось постоянно удерживать шляпу, которую он не снимал.

Ложка все еще покачивалась в воздухе. Это вы варили?

Что?

Суп.

Ах, суп. Да. Мой зимний суп. Можно здорово перепачкаться, если отвлечься. Из осторожности он положил полную ложку обратно в тарелку. Будете в Зальцкаммергуте, заходите. Покатаемся.

Суворин опять видит его прислонившимся к «Роллс-Ройсу», инструмент – виолончель Страдивари – уложен в багажник, в руке термос с зеленым чаем, половину которого он уже выпил. День был жарким, и он, как всегда после физических усилий, вспотел. Он рад, сказал Шифф, что поедет домой с опущенными стеклами. И тому, что, проезжая по сельским дорогам, какое-то время сможет побыть с собой, не извиняясь, молча, просто тихо, просто устало, просто не присутствуя.

Эта автороскошь, Silver Cloud II, 1959 года выпуска, один из первых экземпляров начатой в том году серии, автомобиль немыслимо высокого качества выделки, прямо-таки создан для мгновений езды в медленно убывающем свете дня. Как наколдованные, придут сумерки, а с ними мысли – не новые и не старые, не из мозговых пещер. Он поедет в открытую, оберегающую его со всех сторон бесконечность.

Главным доводом купить «Роллс» стал едва слышный мотор, легкий, тихий, бархатный, внушающий доверие гул, в сельской местности не мешающий никому – ни вышедшему на прогулку человеку, ни велосипедисту, ни зайцу, ни косуле. Водителю тоже нет. Шум мотора, по слову Шиффа, «высокого музыкального качества». Подобные мгновения, наступавшее состояние духа заставляли его с тем же глубоким уважением, всегда испытываемым им к мастерам Кремоны и Венеции, думать и о тех, кто принимал участие в сооружении этого автомобиля, – об инженерах, технологах, всех безымянных заводчанах! Может, есть и врачи, которые смогут использовать свой опыт и все-таки помочь ему благодаря полученным ими знаниям?

Помочь ему, конечно, было нельзя. Он всю жизнь доказывал, как здорово умеет причинять себе боль.

Шифф думал, что ключ от машины у него в руке, что он чувствует его вес, но рука оказалась пустой. В автомобиль такого размера можно сесть, почти не нагибаясь, – настоящий церемониал, королевское, как к нему ни относись, удовольствие. Но что делать без ключа?

Он похлопал по пиджаку, по рубашке. Потом улыбнулся. Ключ лежал под ногами на гравии. Нагнуться все-таки пришлось.

XVIII Можно ли рассмешить Бога?

XVIII

Можно ли рассмешить Бога?

Мне было интересно. Женщина, будто из цирка. Скрипачка в расцвете, гениальный педагог. В обеих ипостасях природный талант. Если только не сидит в кресле своей венской квартиры со скрипкой наготове, вечно в дороге. В любом случае достопримечательность. Скажи, что я в Нью-Йорке, отмахивается она, когда подруга или ученица снимает трубку. Меня нет, хватит. И хотя сейчас она находится дома, вероятнее, все-таки преподает в Турине.

Где бы она ни жила, ее помнят. Где бы ни выступала, хотят ее следующий концерт. Она давно госпожа профессор, в общем и целом не вполне здорова. Но мне неизвестен ни один здоровый человек, ни один, излучавший бы такую живость. Когда-нибудь вы с ней познакомитесь. Это неизбежно. Как можно разойтись в Вене? Чтобы встретиться, необязательно даже выходить из дома. Я открою вам то, что вы должны знать. Скажем, точное описание личности, извольте. Не больше спички, круглая, как головка курительной трубки! Прозвучало серьезно, как делают серьезные комплименты. Ведь уже мозговитые греки почитали совершенство в форме шара. Консерваторский профессор любовно называл ее Шариком, а иногда, будучи особенно расположен, и поскольку, чем бы она ни занималась, спокойствием там и не пахло, – Шариком-Буддой. Буддонька! Он вообще, причем даже находясь в весьма почтенном возрасте, любил говорить ей чудесные комплименты. Шварцберг, вспомнил Шифф, стала знаменитой, когда ее еще никто не знал! Натяните ей на смычок колючую проволоку, она и так сыграет вам музыку!

Суворин тоже помнил. Она никогда ни на кого не походила, еврейская Ни-на-кого-Непохожесть из Одессы, ее родного города, о котором она не позволяла сказать ни одного дурного слова. В хорошем настроении, а Шварцберг всегда пребывала в хорошем настроении, она цитировала несколько фраз из автобиографии Леонида Утесова, урожденного Лазаря Вайсбейна, прославившегося как Саша Скрипач: «Я родился в Одессе. Вы думаете, я хвастаюсь? Но это действительно так. Многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается». Слова как раз для нее! Как и его музыка была для нее, и музыка тех, кто у него учился. Старые песни из Одессы, песни для тех, кого бедность пока не лишила чувства юмора. Она установила музыку на мобильный. Знала, что ей всю жизнь придется черпать из места своего рождения. И эта музыка звучала и звучит в ней до сих пор, старый добрый дух непокорства. Не хочу, пока жива, быть мертвой, сказала она и упаковала чемодан, а также обе свои скрипки. Вечный проклятый страх! Нельзя научиться не бояться. Начинается все с мелкого хамства. С ухмылок. Увидимся, девушка, говорят они тебе, и слова не просто звучат угрозой, но и являются ею. Что делать? Дожидаться преображения в осужденную? Всегда в тени абсолютной власти? Однако стоит начать оскорбляться, с тобой покончено. Как защититься? Она представляла себе отъезд и как объяснит таможенникам про скрипки. Нет, объяснять она ничего не будет, она напоет – песенку, которую любила. Yes, sir, that’s my baby![10] И добавит: близнецы!