Светлый фон

Когда я вернулся домой (боже мой, наконец-то домой!), окна были темные.

Ощупью я вошел в комнату, повесил пелерину на вешалку, снял сюртук, башмаки и чулки, лег на кровать и стал прислушиваться. Спокойное дыхание хозяйки, правда, не раздавалось так ясно, как если бы она спала у меня в комнате. Стена между комнатами была, наверно, даже бревенчатая. Но сквозь щели между ссохшимися бревнами ее дыхание было все же слышно. Она продолжала спокойно дышать, и через некоторое время я встал с постели. Вышел в прихожую. Прошел по ледяному, до гладкости истоптанному плитняковому полу и дотронулся до двери Мааде. Дверь отворилась. Я вошел в комнату.

Я слышал: справа в непроглядной синеющей тьме дышал спящий Каалу. Я прислушался: слева, на своей постели, сдерживала дыхание Мааде. Я подошел к ней, вытянул руку, коснулся ее распущенных волос, ее лица. Ощутил, как пылали ее щеки. Я взял ее за руку и потянул к себе. Скорее, даже не потянул, а подал знак. Она молча последовала. Мы вошли в мою комнату. Я запер дверь, схватил ее в объятия и прошептал:

— Наконец…

И она ответила мне. Без слов. Лицом. Губами. Телом. И с готовностью, которая вызывала у меня попеременно то восхищение, то отчуждение, то опять восхищение… Пока она не прижалась на шуршащем, вдруг ставшем колючим соломенном тюфяке своим горячим лицом к моему подбородку и не спросила шепотом:

— Беренд, что с нами будет?

И я ответил тоже шепотом, потому что только так мы могли разговаривать возле этой стены со щелями:

— Не спрашивай, что с нами будет. Спроси, кто мы есть?

— Кто же мы?

— Два счастливых человека…

Полночи мы шептались о планах, как устроить нашу новую жизнь. С какой-то странной окрыляющей уверенностью у меня в голове зародилась одна мысль. И в то же утро я поспешил ее осуществить.

Само собой разумеется, что по отношению к госпоже Тизенхаузен я был предателем. Но только — с ее точки зрения. И я не должен был, да-да, если я хотел чего-то добиться, я не смел допустить, чтобы эта точка зрения послужила препятствием. Нет, нет. Помимо того (в моральном отношении, возможно, это и не имело значения, но в практическом было определяющим), госпожа Тизенхаузен умерла. Она никогда не подозревала меня, так сказать, в предательстве. А впрочем, кто его знает, может быть, она и могла предполагать, а если так, то почему-то прощала. Или, по крайней мере, от проверки своего предположения воздерживалась… Так или иначе, но я служил ей хорошо. А теперь, после ее смерти, у меня не осталось никакого подтверждения моей безупречной службы. Такая рекомендация могла мне сейчас очень помочь. Здесь, в этой стране, гораздо больше, чем те беглые строчки, написанные госпожой Сиверс в Петербурге: что я в течение трех лет приводил в порядок библиотеку ее мужа и — «насколько мне известно» — не заслужил ни одного серьезного замечания…