Светлый фон

Мааде встала и, не говоря ни слова, вышла из канцелярии. Когда она дошла до двери, я тоже встал и поспешил за ней. Я слышал, как Борге звал нас вернуться, а Розенмарк ликовал:

— Беги, беги, свадебный пес, за своей сукой! Справедливый закон и не позволит вам ничего больше, как собачью свадьбу!

35

В тот вечер мы покинули Раквере. Как мы и решили, по дороге на пять минут остановились перед пасторатом, я вошел и сказал Борге то, что намеревался сказать. Ибо я дал слово, что, не уведомив его, из Раквере не уеду. Пастор пытался убедить меня не совершать необдуманных шагов, но я его до конца не дослушал. И ложные следы, ведущие в Петербург, должны остаться у него в памяти.

И этот приговоренный к смерти город, которому под страхом наказания было запрещено в дальнейшем называть себя городом, город, которого якобы нет, но который при всем своем убожестве все же существует — бог его знает, к своему счастью или к несчастью, утонул в темных мартовских сугробах, днем с южной стороны уже кое-где подтаивающих.

Наши скудные пожитки были запиханы под сиденье и привязаны к полозьям сзади. Мы сидели в санях на заднем сиденье, тесно прижавшись друг к другу. По обе стороны широкого тулупа возницы ночной ветер дул нам в лицо. Каалу сидел между нами. Я слегка похлопал его по щеке (не мог я перед ним заискивать) и, протянув левую руку позади его затылка, обнял ею Мааде за плечи. Правой рукой я нащупал в кармане пелерины револьвер графа Сиверса — проверил, под рукой ли огнестрельное оружие, на случай, если придется иметь дело с голодными сейчас, ранней весной, волками. И почувствовал, что душа моя полна одновременно и страхом, и безумной отвагой.

Через день мы были в Таллине.

Мааде и Каалу получили комнату в гостинице «Город Гамбург». Мы не настолько бедны, чтобы это было нам совсем не по карману. В Петербурге я каждый месяц откладывал два рубля. За три года это составило семьдесят.

И у Мааде были те сорок рублей, которые послал ей из Петербурга со мной граф Сиверс. Их Иохан все-таки не решился у нее отнять. Для покупки какой-нибудь лачуги на окраине при таллинских ценах наших денег не хватало. От этой, возникшей в Раквере, мысли нам пришлось сразу же отказаться. Однако бояться голода на первых порах у нас не было основания. Хотя маленький номер Мааде и Каалу — розовые обои, дорожка на полу, узенькая кровать, зеленая кушеточка для мальчика и мраморный умывальник под крохотным овальным зеркалом, окно на втором этаже, напротив сада церкви Нигулисте, — стоил все же пятьдесят копеек в сутки. Так что, как только я нашел для себя на несколько дней пристанище у старого друга отца, каретника Клаара в конце Татарской слободы, я стал искать подходящую квартиру на окраинах, и прежде всего вблизи моря. Именно вблизи моря, даже не знаю почему. Задним числом думаю: наверно, и в Йене, и в Раквере, а может быть, и в Петербурге — слишком широко раскинувшемся городе, чтобы ощущать близость моря, — незаметно для себя я страдал от его отсутствия и возникшей от этого ощущения духоты, теперь мне хотелось восполнить это непосредственной близостью моря. И еще: может быть, я искал (сам этого до конца не осознавая) такое окружение для нашей новой жизни, которое бы, по возможности, отвечало нашей новой свободе… Во всяком случае, через неделю квартира была найдена: за Большими Морскими воротами, в двухстах шагах на запад от начала Рыбной гавани, прямо у моря. Она находилась в маленьком трехкомнатном домике Креэт Сандбанк — шестидесятилетней вдовы шкипера. Хозяин недавно умер. Мааде и Каалу могли сразу же занять комнату со стороны Каламая, а я — со стороны города. Хозяйка хотела остаться в средней, самой большой. Общий очаг выходил в помещение перед этой комнатой, нечто вроде передней.