Ах, Кати, я вовсе не намеревался критиковать Толстого. Что мне до него! Если я его к тому же в некотором роде пересилил. Я имею в виду, ты это понимаешь, что я, хотя и горьким для меня образом, был ближе к Нобелевской премии, чем он к литературной, все те годы, что эта премия дается. Я не хотел говорить о нем, я хотел говорить о нас и о себе самом. Чтобы хоть однажды быть с тобой совершенно откровенным. Разорвать наконец презерватив воспитанности, осторожности и притворства между нами…
Видишь, из-за этого одного слова, которое не принято произносить, ты исчезла. Но, Кати, ведь все наши тридцать лет ты, в своем мудром и тихом духе, в женственном духе, читала мои мысли. Я это знаю. И сегодня, сейчас, в поездке, где ни пространство, ни стены не оказались для тебя преградой, ты все так же понимаешь, что я думаю.
И пусть это будет даже в пику тебе, но я начну с того самого слова, которое отпугнуло тебя, которое тебя прогнало сквозь стенку купе, словно ты и не была здесь только что… Презерватив. Это было символическое слово, Кати. В наших с тобой отношениях до сих пор. И в отношениях между нами и миром тоже. Мы — я и ты, — мы пользовались ими все тридцать лет. Почти всегда в мгновения нашей близости он был между нами. И я не стану больше напоминать почему. То ты хотела поехать со мной за границу, то продолжать курс занятий теннисом, то мы боялись за твои легкие. И кроме того, ты хотела, чтобы в доме не было детского крика, чтобы он не мешал государственной и научной деятельности. И я был согласен. Позже, позже, позже! Иногда даже подталкивал тебя в этом направлении. Так что наш Николь, если сказать без всяких обиняков — не пугайся, теперь я это выскажу прямо, — он был нашим упущением. Признаться в этом по отношению к человеку, к собственному ребенку на самом деле страшно. Вполне понимаю! Мальчик, то, что ты есть, что ты дышишь, думаешь, — это, честно говоря, упущение твоих родителей… Мне кажется, что эта вероятность даже страшнее второй… Вторая вероятность могла бы быть из-за… ни я, ни ты, Кати, не знаем, которая из них… Мы годами пользовались продукцией моего брата Юлиуса… Сперва Юлиус служил аптекарем в Семеновском полку, а став на ноги, основал свою фабрику. На Черной речке, предметы гигиены, Юлиус Мартенс и Ко. Так что другая вероятность та, что наш Николь — брак фабрики своего дяди. Трудно сказать, которая из этих вероятностей приводит в меньшее содрогание. И трудно сказать, как велика часть людей, оказавшихся упущением их родителей или результатом брака соответствующей фабрики. Боюсь, что, так или иначе, немалая. И наш мальчик, увы, тоже. С этим обстоит, конечно, так: когда ребенок уже должен родиться и решено позволить ему родиться, то более или менее забывается… тот приторный привкус удрученности, который появился у нас во рту при первом сообщении о том, что будет ребенок. Но где-то глубоко это в сознании остается. Оно становится известно и ребенку. Или, по меньшей мере, он догадывается об этом. И тогда ребенок начинает мстить родителям. За то, что с самого начала он не был желанным плодом их любви, что, во всяком случае вначале, во всяком случае какое-то время, был совсем нежеланным постылым лягушонком. Пусть даже потом к нему привыкли. Но запоздалой близости ребенку недостаточно… Кати, не говори, что я мудрствую. Согласен: всего этого я точно не знаю. Но я чувствую и предполагаю: так это должно быть. Да-даа, если подходить к вещам с полной откровенностью, то начинаешь догадываться о неожиданных подспудных течениях. Во всяком случае, у ребенка по отношению к родителям имеется ну… тотальная претензия, ты ведь понимаешь, что я имею в виду. И если у него есть основание испытывать неудовлетворенность, он начинает мстить родителям. Хотя бы даже не осознанно. Подсознательно, как теперь говорит доктор Фрейд. Я вижу это на примере нашего Николая, нашего Николя. И испытываю на себе: изо дня в день сам я даю ему пищу для мести. Ведь не такой же он бесчувственный, чтобы не ощущать моей неудовлетворенности. И твоей, Кати, твоей тоже. Ибо мы думаем, каков же он, наш сын?! Допустим, он выучил три или четыре языка. Домашние уроки начиная с младенчества. Так что, несмотря на все его сопротивление, он все-таки их усвоил. Потом Гейдельбург и Оксфорд. И благодаря отцовскому имени принят на службу в министерство иностранных дел и там, в Стокгольме, пока справляется. А когда приезжает в Пярну, велит ряэмаским выпивохам титуловать себя академиком и за это угощает их… И мы думаем: в сущности, этот парень не больше чем привилегированная посредственность, прости меня… И полагаем, что Катарина и Эдит лучше, поскольку они зачаты сознательно. Но так ли это?