Светлый фон

В пору нашей дружбы Костя был беден, как птица. Он изведал такую нужду, какая не снилась даже бедным мальчишкам из романов Чарлза Диккенса. Отца не было у него, а мать все не могла оправиться после блокады. Помню, ему не поднять было двухпудовую гирю, валявшуюся во дворе нашей школы, одной рукой. И он обхватывал ручку гири пальцами правой, левой фиксировал запястье несущей руки — и подымал гирю над головой, казалось, одним усилием воли...

Чуть меньше года я провалялся в больнице с переломами, сотрясением мозга и ранами, распятый на деревянном щите, с вдетыми в лямки руками и подвешенными к ногам гирями. Встав, оказался изрядно подросшим, настолько изрядно, что избави бог кого-нибудь так подрасти. Больница не только вытянула меня в длину, но и кое-чему научила, то есть поворотила ко мне жизнь той стороной, какую обычно не видят в детстве и отрочестве.

В ленинградской больнице сорок четвертого года выдавалось на день четыреста граммов хлеба, кусочек постного сахару и половинка пареной репы. Потом к этому добавлялся еще какой-то жидкий приварок. Стекол в окнах не было, их заменяла фанера. Свет поступал через единственную стеклянную фрамугу. Днем и ночью в палате горела слабая электрическая лампочка. Почти каждую ночь кто-нибудь умирал — на ближайшей к дверям койке. Эта койка предназначалась для безнадежных. Я лежал на ней первое время, а после меня перенесли в глубь палаты...

Когда я пришел год спустя в школу, не в восьмой, как бы мне полагалось, а в седьмой класс, то оказался на голову выше моих одноклассников. Теперь уже никому не приходило в голову меня побить. Признаюсь, и я никого не побил. Ненаказанными остались мои обидчики сорок четвертого года. В душе моей нет обиды на них, наверное, они были правы. Очень нервные и драчливые были ленинградские мальчишки после блокады...

 

Любовь к литературе

Любовь к литературе

 

В жизни каждого человека бывают учителя, один учит словесности, то есть русскому языку и литературе, другой математике, третий естествознанию. Еще бывает четвертый, пятый — много учителей. Человека все учат и учат.

И вот ты стал педагогом, инженером, артистом, научным сотрудником, журналистом. Сам начинаешь кого-то учить. И забываешь своих учителей.

Но обязательно вспомнишь. Как будто кто-то положит сильную руку на твой, возможно, уже облетевший, как одуванчик, затылок: оборотись! И оборотишься — в свое лопуховое отрочество, в ломкую младость. В клубящейся мгле изжитого времени проступят лица твоих учителей. И захочется им поклониться.

Они тебя позабыли: таких, как ты, у них было много. Но у тебя они были — одни, твои…