Светлый фон

Но в эту самую минуту я услышал крики на улице, увидел сквозь стеклянные двери двух солдат с автоматами, бегущих во весь опор к парковке. Я устремился вслед — выскочил из фойе и направился туда, где человек двадцать-тридцать уже собралось, образуя кольцо вокруг того, что стало причиной нарушения спокойствия. И, когда я услышал долетавшие из этого кольца громкие выкрики по-английски, стало ясно: он, безусловно, здесь, и случилось худшее. Законченный параноик, в которого я успел превратиться, декларировал свою паническую уверенность в неудержимом нарастании бедствия; наше взаимное возмущение вылилось в настоящую катастрофу, накликанную тем осьминогом паранойи, в которого, переплетенные между собой, мы оба превратились.

Но кричавший мужчина был двухметрового роста, на две головы выше, чем даже Пипик или я, человек-дуб, рыжеволосый исполин с диковинным подбородком в форме боксерской перчатки. Гигантская чаша лба побагровела от ярости, а ладони рук, высоко воздетых, казались никак не меньше оркестровых тарелок: берегись, чтобы твои хлипкие уши не оказались между его ручищами, когда он вздумает их сдвинуть.

В обеих руках он сжимал какие-то белые брошюрки и неистово тряс ими над головами зевак. Кое-кто в толпе держал и перелистывал такие же книжечки, но в основном они валялись на тротуаре, под ногами. Английским этот еврей-исполин владел плохо, но его голос был словно бы самостоятельным существом, мощным нарастающим приливом, в котором исполин присутствовал в полный рост, и его речь производила тот же эффект, что игра на органе. Таких огромных и громогласных евреев я еще никогда не видал; он рычал, обращаясь сверху вниз к священнику, пожилому круглолицему христианскому священнику, который, несмотря на средний рост и довольно плотное телосложение, рядом с ним казался маленькой хрупкой статуэткой. Священник замер, как скала, не отступал, не позволял еврею-исполину себя запугать.

Я наклонился за брошюрой. Посередине белой обложки был изображен голубой трезубец с крестом вместо среднего зубца; брошюра на дюжину страниц с английским заголовком «Тысячелетие христианства в Украине». Должно быть, священник раздавал брошюры тем, кто выходил из зала суда проветриться. Я прочел первую фразу на первой странице: «1988-й — важный год для украинцев-христиан по всему миру: 1000-летие прихода христианства на землю, которая зовется Украиной».

Толпе, состоявшей в основном из израильтян, было, похоже, невдомек, о чем брошюра и о чем спор, а еврей-исполин так плохо говорил по-английски, что даже я лишь спустя пару минут разобрал смысл его выкриков: оказалось, он бомбардирует священника именами украинцев, которых называет подстрекателями к зверским погромам. Мне было знакомо только одно имя — Хмельницкий, я смутно припомнил, что это, кажется, некий национальный герой масштаба Яна Гуса или Гарибальди. В середине пятидесятых, впервые обосновавшись в Нью-Йорке, я жил среди рабочих-украинцев в Нижнем Ист-Сайде и сохранил туманные воспоминания о ежегодных праздниках, когда на улицах отплясывали десятки ребятишек в народных костюмах. С уличной трибуны произносились речи против коммунизма и Советского Союза, а имена Хмельницкого и Святого Владимира попадались на афишках, нарисованных цветными мелками и вывешенных в витринах магазинов и около украинской православной церкви в двух шагах от моего жилища в полуподвале.