Я понятия не имел, что сталось с Пипиком: после тех нескольких дней в Иерусалиме он и сам не подавал вестей, и про него ничего не было слышно; я даже подумал, уж не умер ли он. Иногда я пытался себе внушить — не имея никаких доказательств, кроме его отсутствия, — что Пипика и вправду прикончила опухоль. Даже сочинил сценарий об обстоятельствах его ухода из жизни — под стать тому откровенно патологическому сценарию, согласно которому, по моим предположениям, эта жизнь катилась. Специально велел себе доработать те скрытые кровожадные фантазии, которые часто обуревают нас в приступе ярости, но обычно изобилуют беспочвенными надеждами, не гарантирующими вожделенную уверенность. Мне требовалось, чтобы его кончина была не более, но и не менее невероятной, чем все прочее вранье, которое он олицетворял, — только так, навеки освободившись от его вмешательства, я смог бы жить дальше и описать произошедшее правдиво, не опасаясь, что издание книги станет приглашением к визиту, еще более ужасному для меня, чем преждевременно прерванный дебют Пипика в Иерусалиме.
И вот что мне пришло в голову. Я вообразил, что в моем почтовом ящике обнаруживается письмо от Беды, написанное таким бисерным почерком, что я могу прочесть его только в лупу, которую купил в комплекте с двухтомным Оксфордским толковым словарем. Письмо, примерно на семи страницах, было похоже на послание, тайно переданное на волю из тюрьмы, а каллиграфия напоминала искусство кружевниц или микрохирургов. Поначалу мне показалось, что этот почерк никак не может принадлежать женщине столь крепкого сложения и чувственной гибкости, какой была Пипикова грудастая Ванда Джейн — а ведь она вдобавок уверяла, что не в ладах с алфавитом. Как могла она создать эту тончайшую вышивку? И только когда я припомнил заблудшую хиппушку, которая пришла к Иисусу, раболепную верующую, утешавшую себя словами: «Я никчемная, я пустое место, Бог — всё», — мне удалось слегка преодолеть изначальное недоверие и задаться вопросом: «А так ли уж вероятна история, показанная здесь словно бы сквозь замочную скважину?»
Собственно, в этом письме, при всей его гипертрофированности, я не прочел о Пипике ничего такого, во что не смог бы заставить себя поверить. Но обескураживающее признание о самой себе, которое Ванда Джейн сделала в середине письма, породило у меня еще больше подозрений, чем почерк. Слишком сильный шок — поверить, будто женщина, которую Смайлсбургер за ее прирожденную сдобность нарек «Фаллика», совершила акт некрофилии, о котором сообщила почти так же бодро, как вспоминала бы свой первый французский поцелуй в тринадцать лет. Быть того не может, чтобы его маниакальная власть над ней приобрела столь гротесковую форму. Ну конечно же, я читаю описание не того, что она реально сделала, а того, во что бы он хотел, чтобы я поверил, эта фантазия состряпана нарочно, чтоб его вечный соперник знал, в каких несокрушимых тисках Пипик держал ее жизнь… Более того, эта фантазия должна настолько отравить мои воспоминания о Ванде Беде, чтобы эта женщина навеки стала для меня табу. Это просто злокозненная порнография, ничего подобного не могло случиться. То, что она начертала здесь как бы кончиком булавки, удостоверяя его власть над ней и свое благоговейно-омерзительное преклонение перед ним, — слова, которые надиктовал ей ее диктатор, надеясь удержать ее и меня от новых совокуплений не только после его смерти, но и при его жизни, которая — как я поневоле заключил из этой типично пипиковской уловки — вовсе не пришла к своему печальному концу.