Географические экскурсы подростка воспроизводят сакральную топографию: все крупные города, как, например, Хельсинки, зовутся «Ерусалим» [Там же: 12]; библейская топонимика переносится на географические объекты и небесные тела:
А дальше за тем […] морем широким, раскинутым – и нету ничего, одна пустая вода, в нее же загибается небесная твердь, нижнее исподнее небо с Мойсеевой дорогой на нем […]. И как только не скатываются крайние звезды за край? – не знаю, крепко-накрепко, видать, приколочены [Там же: 14].
А дальше за тем […] морем широким, раскинутым – и нету ничего, одна пустая вода, в нее же загибается небесная твердь, нижнее исподнее небо с Мойсеевой дорогой на нем […]. И как только не скатываются крайние звезды за край? – не знаю, крепко-накрепко, видать, приколочены [Там же: 14].
Эта картина мира отмечена тем же герметически-инфантильным восприятием пространства, которое Юрий Лотман и Кеннет Уайт описывают применительно к эпистемологии христианского средневековья404. В рамках религиозной концепции пространства Иерусалим как
Однако и в эту еврейскую эсхатологию закрадываются пародийно-иронические ноты, превращая ее в высшей степени гибридный интеллектуальный конструкт: рифмованные строки о странствии евреев в пустыне перемежаются с текстом популярной русской песни «Раскинулось море широко…»; древнеегипетские («фараонские») [Там же: 58 f.], древнеримские, христианские и советские власти сталкиваются друг с другом в этом потоке сознания, более того, отождествляются405 и все вместе образуют многоликий образ врагов Израиля, осадивших «краденый город» Иерусалим [Там же: 58]. Скорое совершеннолетие – Бар-мицва – должно скрепить и инициировать высокое сакральное предназначение мальчика, однако сам он воспринимает его как долгожданную возможность делать запретные вещи. Внутренний глаз, который у него, у «князя», должен открыться в тринадцать лет, наконец-то позволит ему смотреть советские телепередачи и читать газеты [Там же: 96].