В дневнике много таких историй, много известных политических событий, но зафиксированных в непривычном для нас «виде сверху». И много страху. Страхи были и перед настоящей опасностью, и перед несуществующей… Тут не простая трусость, а определенная логика: запрет «на все» оборачивается страхом «перед всем».
Запреты, страхи, успехи и неуспехи власти складывались в равнодействующую, именуемую внутренней политикой. В те времена генеральный вопрос внутренней политики был такой: уступать или зажимать? Либерально или охранительно?.. Думали: не дать свободы опасно — как бы сдавленные пары не взорвали и котел и всю постройку. Но и дать опасно — а вдруг пары прорвутся в предложенную щель и все разметут.
уступать или зажимать Либерально охранительно не датьАлександр II уступил — дал реформы; эхом народовольческих выстрелов были конституционные проекты Лорис-Меликова. Но в тот день, когда царь подписал документ, с которого могла начаться неосуществленная российская конституция 1881 г., — в тот день царя взорвали. Конституционные проекты маячили и после. Однако к 1883 г. вдруг открылось, что можно и ничего не дать. Считалось, что царя убили «из-за уступок», что если б не влияние либерального брата Константина, то Александр II остался бы жив. Мысль о «безумной», «слепой» идее «палаты представителей» развил впоследствии и Победоносцев.
ничего не датьТогда-то стали «зажимать» и вдруг заметили, что получается; что вроде бы прав был Пушкин, писавший о русском правительстве: «Сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания».
Тогда-то сделалась тривиальной, самоочевидной мысль, что жесткий курс успокоил страну, и часто сопоставляли железного Николая I, при котором был порядок и никто не смел покушаться, с «мягким Александром II», который уступал и был преследуем, как лесная дичь, пока не сделался охотничьим трофеем народовольцев.
Но как ни превозносились николаевские времена, серьезно никто не верил (разве что в мечтах, беседах), что можно их полностью вернуть, — и дело тут не в доброте или злобе правителей, а в необратимости происходящих исторических процессов.
Самодержавие Александра III было плохим, но не могло стать еще хуже. Половцова этот вопрос, кстати, очень занимал: он вздрагивал при исторических аналогиях. На премьере оперы Рубинштейна «Купец Калашников» царь был доволен, государственный же секретарь был недоволен царем: «…самые сцены могут возбудить в толпе одно лишь отвращение к дикому произволу. Все это представление нечто вроде „Le roi s’amuse“[351], переложенное на татарские нравы. Какая надобность отождествлять это с принципом верховной власти и притом по возможности в наглядной форме?!» Для Половцова Павел I, Иван Грозный («одичалый до грубости своенравец») — это ужасные явления, которые не должны повторяться в России. Выступая против своевольного вмешательства верховной власти в гражданское правосудие, он замечает, что «легко переступить ту черту, которая отделяет правительства монархические, самодержавные от деспотических, азиатских правительств с отличающею их спутанностью и беспорядочностью…».