А потом двадцать второе июня, разом все кончилось, все стерто в один миг, забыто, скорей всего, навсегда.
Дни бегут все дальше, все быстрее, уже июль над Москвой, пыльные ветви тополей, первые желтые листья, что падают с деревьев в маленьком скверике Архитектурного института, в тихом вечернем небе повисли огромные пухлые аэростаты, словно диковинные звери, война стала бытом, должно быть, и вправду ко всему можно привыкнуть, люди привычно глядят на небо — скоро наступит час налета фашистов, а возле военкоматов длинные очереди, с утра до позднего вечера — добровольцы, те, кого еще не взяли на фронт и кто не устает добиваться. И вот — дрожащий под множеством ног дощатый перрон Курского вокзала, забитые до отказа теплушки, мама и папа остаются на перроне, ищут его глазами, мамин голос звучит весело, чересчур весело:
— Все будет хорошо, мальчик…
Папа кричит, приставив руки ко рту:
— Пиши, мы будем ждать твоих писем…
Поезд уже отходит, медленно, подрагивая, начинают проплывать вагоны, и он, Витя, кричит в последний раз, кричит во весь голос, чтобы папа и мама услышали:
— Мы скоро вернемся, разобьем врага и вернемся…
Он верил своим словам. Тогда многие верили, казалось, война ненадолго, совсем ненадолго, да и как может быть иначе? Враг будет разбит, очень скоро откатится обратно, а мы все как один возвратимся обратно домой и снова будем жить мирно, весело, радостно.
Почему-то решительно всем тем, кто ехал в одной с Корсаковым теплушке, прошлая, довоенная жизнь казалась необыкновенно, удивительно счастливой, благополучной, исполненной смысла и постоянной, негаснущей радости. Все говорили, причем говорили бесспорно искренно, как хорошо, как прекрасно они жили, и сами первые верили своим словам, потому что и в самом деле теперь, когда грянуло общее грозное лихолетье, затмившее все прошлые радости и печали, в памяти осталось одно лишь хорошее, одно лишь светлое и не замутненное ничем.
А теперь он, Витя Корсаков, студент второго курса Первого медицинского, славный московский мальчик, любивший футбол, умевший хорошо плавать, бегать на лыжах и лихо танцевать фокстрот на танцплощадке в Сокольниках, теперь он лежал один-одинешенек в мрачном, темном подвале, где пахло гниющей картошкой, а сенник, на котором он лежал, нещадно колол вылезающими из мешковины остинками.
Казалось, все кончилось давным-давно, весь мир провалился в тартарары, и только он один, Витя Корсаков, мнивший себя закаленным солдатом, неожиданно раненный, беспомощный, оставался наедине со своими мыслями.
А мысли были невеселые, одна печальнее другой. Кто знает: может быть, ему уже и не суждено выйти отсюда? И так вот закончится его жизнь, та самая, единственная, неповторимая, прекрасная его жизнь, которая, как ему думалось, будет бесконечной и самой что ни на есть счастливой.