Робеспьер, исходя не столько из системы очищения или кровожадного нрава, сколько из зависти к собранию, взводил на него упреки в слабости и роялизме. Превозносимый якобинцами, выдвинутый перед 10 августа как единственный и необходимый диктатор, он ныне провозглашался красноречивейшим и неподкупнейшим защитником прав народа. Дантон, не думавший ни о том, чтобы вызвать себе похвалы, ни о том, чтобы заставить себя слушать, своей смелостью, однако, решил успех 10 августа.
И теперь еще, пренебрегая показной стороной дела, думал только, как бы овладеть исполнительным советом, членом которого был, покоряя и увлекая своих товарищей. Неспособный к ненависти или зависти, он не питал злобы против тех депутатов, блеск которых так неприятно слепил Робеспьера, а только обходил их как людей бездеятельных и предпочитал им энергичных представителей низших сословий, более рассчитывая на них для продолжения и довершения революции.
Вне Парижа никто не подозревал об этих раздорах; французскому обществу ничего не было видно, кроме сопротивления собрания чрезмерной пылкости народа и оправдания Лафайета, которое произнесли вопреки коммуне и якобинцам. Но всё это приписывалось роялистскому и фельянскому большинству; жирондистам продолжали удивляться, равно уважая Бриссо и Робеспьера, а в особенности боготворя Петиона, столько вынесшего от двора в качестве мэра. И никто не осведомлялся, находил ли его Шабо слишком умеренным, оскорблял ли он гордость Робеспьера, относился ли к нему Дантон как к честному, но бесполезному человеку, а Марат – как к заговорщику, подлежащему очищению. Следовательно, Петион всё еще был окружен почтением толпы, но, подобно Байи после 14 июля, он в скором времени должен был сделаться ненавистной помехой, так как не мог одобрять излишеств, которым уже не был в состоянии препятствовать.
Главная коалиция новых революционеров образовалась у якобинцев и в коммуне. Все планы предлагались и обсуждались у якобинцев; потом те же люди отправлялись в ратушу исполнять, в силу своей муниципальной власти, то, что они в своем клубе могли только планировать. Генеральный совет коммуны сам по себе составлял уже род собрания, столь же многочисленного, как и Законодательное, со своими трибунами, бюро, своими, гораздо более шумными, рукоплесканиями и силой, уже гораздо более значительной. Мэр всё еще был президентом этого собрания, прокурор-синдик – его официальным оратором, на которого возлагались все нужные обвинения. Петион уже более не являлся туда.
Прокурор Манюэль, далее уносимый революционной волной, говорил там каждый день. Но владыкой этого собрания был Робеспьер. Он держался в стороне три первых дня после 10 августа и явился, когда уже восстание вполне свершилось. Когда Робеспьер подошел к бюро, чтобы дать проверить свои полномочия, он имел такой вид, будто вступал во владение, а не подчинялся проверке. Гордость его не только не отталкивала, а напротив, удвоила почтение к нему. Его репутация как человека талантливого, неподкупного, постоянного, делала его особой важной и достопочтенной, которую все эти буржуа с гордостью приветствовали в своей среде. Впредь до Конвента, членом которого он надеялся быть, Робеспьер пользовался тут властью более осязаемой, нежели та, которую он имел в Клубе якобинцев над мнениями своих слушателей.