Они предупреждают меня об ужасной опасности повторного заболевания
Johann Daniel Mylius, Philosophia reformata, 1622.
Иоганн Даниель Милий, Реформированная философия, 1622 г.
МЕДИТАЦИЯ XXIII
МЕДИТАЦИЯ XXIII
МЕДИТАЦИЯ XXIII
Тело человеческое подобно городу населенному, однако когда в городе отзвонил набатный колокол, возвещающий о пожаре, и пламя потушено, и разбросаны угли, можно лечь и уснуть, зная, что миновала опасность; с болезнями же телесными — иначе. Пусть лечение и диета заставили распасться золой угли заразы — разве избыт страх, что болезнь может вернуться вновь, — вернуться преисполненной куда большей ярости, чем та, с которой она обрушилась на нас впервые. Даже предаваясь наслаждениям и претерпевая муки, мы не можем забыть, что довлеет нам корысть, страсть к обладанию, к Meum et Tuum[796]; ничто не способно ублажить человека более, чем его наслаждение, и человек наиболее склонен к наслаждениям, уже им испытанным, во всей полноте их радостей, в прошлом — и тем самым ему принадлежащим, также как более всего боится он страданий, через которые довелось ему когда-то пройти, познав всю горькую глубину их. Так тот, кто снедаем алчностью, чьи чувства подчинены одержимости накоплением, а все способности направлены к преумножению того, чем обладает он — и только в том обретает он радость, — недоуменно дивится, как можно получить наслаждение от свободного дарения, от раздачи принадлежащего тебе. Но разве не то же самое с болезнями телесными: страдающий падучей удивляется, почему кто-то утверждает, будто подагра сопряжена с невыносимыми болями, а тот, кто страдает лишь зубной болью, боится ее не менее, чем иной боится какой-то другой напасти, и так — с каждым. Болезни, через которые мы не прошли сами, способны лишь подвигнуть нас на сочувствие тем, кому выпало их испытать на себе. Но и само это сочувствие не слишком глубоко, если только мы сами хоть в малой мере не прошли через то, чему мы сострадаем и соболезнуем у ближних наших. И, однако, когда те же самые муки мы испытываем в их средоточии, в точке экзальтации[797], где они достигают наивысшего предела — в нашем собственном теле, одна только мысль о том, что они могут повториться, вызывает в нас дрожь. И если нам суждено идти, задыхаясь, через пустыни жара, плыть через океаны пота[798], бодрствовать без сна ночь за ночью — когда кажется, что ночи не будет конца, и стенать дни напролет, когда кажется, что не склонится день сей к вечеру, — словно Природа взбунтовалась и слила воедино день летнего и ночь зимнего солнцестояний, разделенные между собой шестью месяцами — слила в один астрономический день, чья природа нарушает чин Природы, — если суждено нам стоять, как бойцу перед схваткой со старым врагом, и ждать, покуда вернутся врачи, удалившиеся на консилиум, — вернутся, чтобы дать сигнал к бою или отменить поединок, — ждать, не ведая, в какой мере благоприятные симптомы течения болезни повлияют на решение этого жюри, — если суждено нам еще раз пройти тем же путем, и не ведать, каков же будет конец его, то сие состояние, — положение сие, сие бедствие таковы, что в сравнении с ними всякая иная болезнь есть исцеление: сколь бы яростно ни пожирала нас она — несравненно легче вытерпеть приносимые ею муки. Так к бедствиям, ниспосланным нам по второму кругу (и разве не сами мы навлекли их на себя, разве есть несправедливость в том, что обрушились они на нас вновь?) прибавляются еще и те, причина коих — в смятении, что таится в нас самих: и вот мы подобны городу разрушенному — но разве не соучаствовали мы в этом разрушении? — Мы не только стоим под кровлей рушащегося дома, мы сами обрушиваем ее на себя[799]; мы не только жертвы палача (сие подразумевает вину), мы сами — палачи (а сие подразумевает позор и бесчестие), но горше всего то, что мы — палачи самих себя (а это уже сопряжено с преступлением Господних заповедей и подразумевает повинность в смертном грехе). Так мы утрачиваем даже утешение, бывшее у нас, когда впервые обрушилась на нас болезнь наша, — утешение, к которому подводила нас одна из предшествующих медитаций: говоря — "Увы, сколь жалок человек, сколь подвержен он слабости и недугам", — можно еще было утешаться этой мыслью, ибо разве сие не есть общий удел рода человеческого? — ныне же не остается нам ничего иного, как впасть в смятение, предаться самообвинениям и осуждению собственной неправедности: Увы, сколь легкомыслен я, сколь велика неблагодарность моя в глазах Господа, сколь велико мое презрение к Его орудиям, если пренебрег я Его благодеяниями, и обратил их во зло, и столь скоро разрушил кропотливый труд, позволив смятению моему вновь ввергнуть меня туда, откуда освободил меня Господь. И тут — со страхом и трепетом великим — в своих медитациях перехожу я от тела к душе, от помышлений о болезни — к помышлениям о грехе, о том преступном легкомыслии, которое стало причиной смятения моего и уязвимости моей для греха, и через него — для нового приступа старой болезни. Меня отягчает бремя великое, и тем вероятнее повторение приступа, тем опустошительнее грозит оказаться он -тем яростнее набросится на меня враг мой и предаст меня казни мучительной, что, вернувшись, найдет он страну сию ослабленной и пустынной. Покуда болезнь не была нам явлена во всем своем ужасе, мы, если и испытываем перед ней страх, то страх безотчетный, ибо не ведаем, чего бояться. Однако страх есть наиболее истощающее и опустошающее из наших переживаний, а потому повторное соскальзывание в отчаянье недуга, который только-только отступился от нас — и который все еще нам угрожает, — есть ближайший повод, неизбежный позыв, чтобы пережить страх.