— Какую дорогу? — не понял Бороздин.
— Разную. Раньше такую топтали, теперь железную делают. Железную дорогу строить — это самое святое дело.
— Это зачем? — не понял он.
— Это еще не время. Будет пора — тогда расскажу.
Она рассказывала ему это, как раз когда они подходили к вокзалу. На вокзале в этот день отчего-то проводилась спецоперация по отлову васек, так что Бороздину с Ашей, можно сказать, повезло. Сам Бороздин в бытность губернатором, случалось, несколько раз санкционировал прямые отловы — в особенности когда дело касалось васят, развозимых по приютам, — но особенно старался не зверствовать: в конце концов, от васек не было особого вреда, а что такое распределители, он знал, ездил в показательный московский васятник, когда для губернаторов сделали экскурсию под руководством все того же Тарабарова. Прежде чем они попадали в васятники, их подолгу морили в обезьянниках, досматривали, выясняли обстоятельства, а проще сказать — выбивали из них сведения; половина васек никаких сведений не помнила, и за это их били снова, уже без всякого смысла. Если бы по страшной, невообразимой немилости судьбы губернатору выпала бы судьба работать в обезьяннике или васеприемнике, он бы, вероятно, тоже бил васек. Хуже такой участи была только участь самого васьки.
Решительную зачистку сулили ежегодно, но до нее как-то не доходили руки, да и иностранцы к нам почти уже не ездили — для кого было стараться? Впрочем, то, что происходило теперь на вокзале, по жестокости и масштабности было очень похоже на окончательное решение васятского вопроса. Васек вытаскивали из всех углов, где они обычно ютились, сапогами гнали в открытые грузовики, а кто не шел — тащили волоком; на вокзале густо пахло бомжом. Публика смотрела с явным одобрением, лишь немногие в ужасе отворачивались, кто-то пытался объясняться с милицией — милиция никого не слушала. Большая часть васек шла в машины покорно, тупо, с тем вечным неопределенно-несчастным выражением лица, с которым они скитались по своим темным маршрутам; лица у всех были темно-желтые, опухшие, клочья волос на головах — свалявшиеся, как шерсть в старой куртке; почти у всех непременно была в одежде какая-то красная деталь — некогда красная, точней сказать, ибо на васьках вся одежда была одного бурого цвета; несмотря на лето, многие были в вытертых кацавейках. Некоторые из них сопротивлялись, но молча; только одна машка, в которой от женщины был только пронзительно-визгливый голос, цеплялась за все фонарные столбы и умоляюще орала менту:
— Зая! Зая! Зая!