— Ну ты как, Громов?!— тискал и тормошил его Лузгин. — Как ты сюда-то? Тебе дембель вышел, что ли?
— Какой дембель, Лузга, — сказал Громов. — Война идет, не до дембеля.
— Все еще идет? Неужели до сих пор еще воюем? — Лузгин цитировал всех и по любому поводу.
— Воюем.
— Ты, что ли, не дай Бог, раненный? Или отпуск?
— Отпуск.
— Лаконичный какой стал, сука, немногословный! Боевой типа офицер, охренеть можно! Из наших-то сегодня мало кто будет, вот жалко. Ты повидал бы всех. А где эта, подруга-то твоя? Я ее помню, такая длинная…
— В эвакуации.
— Что ж она поехала? Тогда, ты знаешь, всем предлагали, а потом оказалось — фигня, ложная тревога. Нечего было и париться.
— Ну, у нее все равно дом сносили…
— А, тогда да. Тогда правильно. Вернется — квартиру дадут. И тебе дадут, ты боевой офицер. Ты хоть расскажи, когда кончится-то?
— Не знаю, — сказал Громов.
— Но мы ломим? Гнутся шведы?
— Кое-как ломим.
— Что, секрет? Военная тайна? Да расскажи ты по совести! Ты пишешь там что-нибудь?
— Я давно не пишу.
— А, ну правильно. Ты копишь. Издашь потом «Записки кавалериста». Ты в каком звании-то, капитан, что ли?
— Капитан.
— Темно, не видать ни хрена… Ты вообще мало изменился, Громыч. Я тебя сразу узнал. Люди, по-моему, очень мало меняются. Слушай, я тебе сейчас прочту…
И Лузгин прочел. Это было в его духе — немедленно обчитывать стихами всякого встречного; Громов с ужасом подумал, что и он когда-то был таким — написав новую вещь, немедленно должен был сообщать ее кому-то. Стихи, как всегда у Лузгина, были культурные, ироничные, со множеством цитат, с эффектной, хотя и снижающей пафос концовкой, — стихи хорошего московского мальчика, которому хорошо за тридцать. Такие стихи мог написать любой из завсегдатаев «Веника». В них не было ничего от самого Лузгина, и это к лучшему — Лузгин и все остальные давно поняли, что людям времен упадка лучше не заглядывать в себя. В их распоряжении достаточный цитатный багаж.