Светлый фон

— Если армию распустят, пойду в монастырь, — вслух сказал Громов. — Николай примет.

Он глубоко вдохнул и пешком отправился в сторону Бородинского моста.

5

5

Он медленно шел по теплой ночной Москве. Господи, есть ли что-нибудь на свете грустнее московской ночи? Мы забыли смысл слова «грустный». Мы называем грустным и грозное, и страшное. Что-то случилось с нашим языком, мы забыли язык, на котором говорили, и выдумали другой, умудрялись даже писать на нем стихи, отлично понимая, что этим искусственным наречием выразить ничего нельзя… Где-то есть настоящие слова, слова, которыми говорят в Дегунине. Грустно — одно из таких слов. Оно не означает ничего грубого, ничего страшного. Это светлое, невыносимо острое чувство. Это чувство, что все уже было и ничего больше не будет; что это итог всякой жизни; что никому ничего не нужно. В переулках, где мы отлюбили, тишины стало больше и мглы. Постояли, пожили, побыли, разошлись за прямые углы. Сколько же лет он не вспоминал эту песню? И почему вспомнил ее теперь?

Надо было позвонить родителям. Домой не хотелось, хотелось бродить. Он набрал на мобильнике домашний номер — из армии звонки не разрешались; все, конечно, звонили все равно, мобильники сдавали только на передовой, чтобы никто не посмел нарушить секретность, — но тут, в городе, можно было хоть не прятаться от особистов.

— Я в центре.

— Осторожненько, — сказала мать. — Ты не забыл, что комендантский час? Патрули кругом.

— Да я ни одного патруля еще не видел.

— Это сейчас, а с полуночи уже нельзя.

— Я у Лузгина заночую, — соврал он.

— Ну хорошо. Утром приходи сразу. Осторожненько, — повторила мать.

Комендантский час, выругался Громов. Тоже мне. Человек приехал с фронта и не может погулять по ночной Москве. Плевал я на ваш комендантский час. Он спрятал мобильный и отправился домой пешком.

Странно, что мысль о подложности этой войны не явилась ему раньше. Большой мальчик, мог бы и догадаться. Волохов предупреждал, что война договорная, — он все счел пьяным бредом, но нет такого пьяного бреда, что не мог бы здесь осуществиться. Родители еще в первый год писали ему, что кавказцы постепенно возвращаются. Беспощадно выселенные в первый год, после нескольких серьезных побоищ со скинхедами, они отъехали подозрительно недалеко и уже полгода спустя окопались в Подмосковье, а потом стали заезжать на московские рынки, и никто их уже не бил — все выдохлось. Москва страшно опухла, болезненно разрослась — окрестные колхозы выселили, застроили элитным жильем, Подмосковье начиналось теперь аж в Серпухове, но зато уж за ним тянулись пустынные, безлюдные земли — в них-то и росли кавказские и цыганские поселки, своеобразный кавказский пояс вокруг города. То ли южане дали взятку городскому начальству, то ли центр тяжести в борьбе перенесся на ЖД (кстати, кавказцы и сами их не жаловали); скоро по телевизору стали говорить, что на Западе белую расу называют кавказской, а потому исторически мы дружим, это поганые хазарове нас рассорили, ловко спекулируя на российских геополитических разломах (разломы тоже были из нового лексического набора бахаревцев и иных юных идеологов, навербованных на пространствах Живого Дневника). На Кавказе, понятное дело, продолжались приграничные стычки, — но ведь Кавказ давно жил сам по себе, тамошние дела уже лет семь никого в Москве не волновали. Идея отдать ЖДам весь юг была по-своему иезуитской — кавказцы ЖДов не жаловали, а район был приграничный, трудный, наполовину заселенный дагестанцами; конечно, их решили стравить… Возьмут ли еще ЖДы эту территорию? А с другой стороны, что им останется? Каганата давно нет… Вместо окончательного решения вопроса получилась очередная тактическая передышка; что за черт, неужели они никогда не разберутся друг с другом и успокоятся только после полного взаимного истребления?!