В тот день счастливые мои одногруппники все еще беззаботно сопели, когда мне отчего-то стало понятно, что подарка от Бога именно сегодня не будет. А долго лежать ровненько, с вытянутыми ногами и сложенными на пузе руками я не могла: тело затекало, руки немели, нос чесался.
Было невыразимо тоскливо и скучно. Потом стало еще скучнее. А потом – совсем тяжело. И чтобы хоть как-то спасти отчаянно портящееся настроение, я села на кровати и… запела.
– Сиреневый тума-а‐а‐н над нами проплыва-а‐а‐а‐ет, – вытягивала я заунывно.
Тут же, конечно, прибежала воспитательница:
– Ну-ка, тихо! Чего орешь? Не видишь – спят все. Ложись, глаза закрой.
– Я не ору. Я пою. А лежа мне неудобно, – пояснила я.
И снова запела.
– Ну, тогда в углу тебе точно будет удобнее! – зашипела воспитательница.
Угол оказался не в группе, а в столовой. Я уткнулась лбом в прохладные сходящиеся стены и продолжила петь с того же места, где меня прервали, успев заметить, впрочем, что воспитательницы – одна наша, а одна – из соседней группы (та самая, что всегда с растрепанной прической и очень злая) – как раз обедали.
– Че, опять Машка? – спросила, жуя, чужая воспитательница.
– А то кто же? – хлебая суп, сказала наша. – Вечно у нее все не как у людей! Все спят – она орет! И как бабушка с нею выдерживает?
– Может, она все же больная? – предположила чужая. – Ну, это… на голову.
Воспитательницы дружно заржали, да так, что чужая подавилась котлетой, а наша стала хлопать ее по спине.
– Да детство это! Маленькая она еще, – не выдержала нянечка, вытиравшая мокрой тряпкой облезлый стол.
– У всех детство… Только все спят, а она – орет.
– Небось и вы такие были. Только себя не помните… – с упреком сказала нянечка, ставя на стол компот.
– Все дети как дети, а эта вечно… То она вмажется во что-то, то упадет откуда-то, то подерется с кем-нибудь, то потеряет чего-нибудь… Наказывай, не наказывай – как об стенку горохом. Видать, и помрет такой. – Прокашлявшись, чужая воспитательница снова взялась за вилку. – Тьфу, остыло все. И так бурда-бурдой, да еще холодное…
И тут у меня кончилась песня. К тому же в углу было прохладно: из открытой форточки столовой тянуло осенью, я стала подмерзать и затосковала по теплому одеялу.
– Чего замолчала-то? – ехидно спросила Анна Михайловна.