Светлый фон

Скрябин был тогда еще очень молод, но весь его облик, вся манера держаться были насквозь эротичны: тонкие истомленные черты лица, на подбородке – чувственная ямочка, опьяненный взор; такая же истома и сладострастие были в том, как он двигался, как касался инструмента; Бальмонт правильно сказал о нем, что он целует звуки своими пальцами. Пальцы его действительно двигались плавно и нежно, как бы не спеша, даже задерживаясь, чтобы насладиться еще. Он ласкал каждую клавишу, но на контрасте с этим в рояле рождались какие-то спазматические, судорожные ритмы, звуки были изломаны, искривлены, так что ты начинал понимать, что всё это – не просто ласка, а медленная, изощренная пытка, и вне этих мучений и себя, и инструмента музыки для него не существует.

Наверное, она тоже обратила на себя его внимание, потому что следующим вечером они встретились вновь. Это было ровно за неделю до масленицы; тогда и начался их бурный, почти безумный роман. Он был короток и оборвался неожиданно для обоих скоро, причем так же резко, как и начался, – в один день. Скрябин был очень неровен, но удивительно непосредствен; он единственный из попавшихся на ее пути за долгие годы, кто умел веселиться, будто ребенок. Когда-то в детстве она тоже была такая, но давно это утратила – и забыла, он же всё ей вернул.

Шла масленица, и они чуть ли не целые дни пропадали на ярмарках, один за другим обходили балаганы, катались на карусели и на санках, смотрели жонглеров, шутов, дрессировщиков (Скрябину особенно нравился номер с дрессированными кошками), фокусников, канатоходцев. Каждый день устраивались карнавальные шествия, он доставал какие-то немыслимые маски – обычно что-нибудь из нечистой силы, но такие страшные, что однажды, когда они вышли из дома уже ряжеными, стоящий на улице городовой с испуга схватился за свисток, а потом чуть было не потащил обоих в кутузку. Скрябин, после того как городовой разобрался, наконец, что это не дьявол в натуре, да еще на пару с ведьмой, и отпустил их, хохотал до колик, да и она мало в чем ему уступила.

Но больше всего Скрябин любил танцы. В его исполнении любой танец сразу превращался в некое подобие оргии; войдя в круг, он впадал в экстаз и, забыв обо всём, грубо, почти силой заставлял ее бесконечно отплясывать вместе с собой. Опамятовался он, только если прекращала играть музыка; тогда он вел ее в казенную лавку, брал каждому по большой рюмке водки, и они, выпив и закусив моченым яблоком, шли искать новый круг. Вечером – несмотря на истомленный вид, в нем было много природной силы, – они или ехали на всю ночь гулять в ресторан, или она вела Скрябина к себе. Он страстно любил жизнь, аскетизм же, наоборот, раздражал его безмерно, казался чем-то вроде мертвечины; любил, чтобы всего был избыток, – и чувств, и ощущений, и ласки, страдания, боли и радости; любил звуки, краски, запахи – это можно перечислять бесконечно; и такой же он делал ее. С ним она не уставала радоваться жизни, не уставала веселиться, чувствовала себя молодой и прекрасной.