— Я? — растерянно переспросил Колька, не ожидавший от молчавшего капитана такого предложения. И сразу вспомнилась последняя ночь над Раскопанкой, июньское утро, письмо Елены. Разве в том письме не сказала она обо всем яснее ясного! — Нет, я писать не буду, — возразил он слишком поспешно и горячо, боясь, что не выдержит, не устоит перед нахлынувшим вдруг желанием излить Елене все, что пережил и перечувствовал он за минувшие месяцы. — Не буду…
— Вы что, рассорились? — Колька не ответил, и Андрей осуждающе, с наставительным укором старшего произнес: — Время тяжелое, помнить обиды глупо: люди ныне, как никогда, нужны друг другу.
— Не буду, — повторил Колька упрямо, но неуверенно, зная, что если Иволгин настоит, он тотчас же примется за письмо. Видимо, понял это и капитан. Он достал из сумки бумагу и карандаш, пододвинул поближе к Кольке лампу.
— Пиши… У меня тут есть неотложное дело — постараемся не мешать друг другу.
Он развернул какие-то карты и чертежи, углубился в них. А Колька внезапно остался наедине с бумагой, наедине со стожарским прошлым, которое разбудила встреча с Андреем, — наедине с Еленой.
Перекатывался за Сестрорецком далекий артиллерийский гул, напоминая июньские грозы, блуждающие где-то в степных окраинах. Вблизи, за накатами землянки, плескалось море — мерно и вкрадчиво, как на пустынных стожарских отмелях. И качался перед глазами в лампе непрочный листочек пламени, похожий на одинокий лепесток водяной лилии, которую шевелит течение.
«Елена Михайловна!» — вывел он и поморщился: от этого обращения веяло холодом, чужим незнакомым именем. Скомкал бумагу, потянулся за новой. «Елена!» — и зачеркнул: снова не то. Неужели он боится памяти? Неужели обида сильнее его любви? Опасливо покосился на Иволгина, прикрыл ладонью листок бумаги и торопливо, взволнованно, чувствуя, как приливает к сердцу горячее половодье, написал: «Еленушка, любимая, далекая моя Вест-тень-зюйд!» И сразу все стало на место. Слова, что вырвались на бумагу подобно зову, естественно определили, о чем он должен поведать Елене. Они утверждали право на самое сокровенное. И Колька не противился больше зову. Это был ветер, захвативший его, увлекший, — ветер, в котором, кроме Елены, не было уже ничего.
«Я без конца вспоминаю твои слова в последнем письме: «Люблю! И потому — убегаю!» — писал Колька, — и не верю им. Разве равенство создается только годами? На Буге сроднился я с человеком, с комиссаром бригады, — сроднился навеки, хотя он, наверное, вдвое старше меня… — подумал и исправил: «был вдвое старше». — Просто, ты не любила меня, Еленка: ведь от своей любви убежать невозможно. Знаю это теперь по себе: тысячу раз пытался тебя забыть, но снова и снова люблю…»