— Майор, летчик, Летал на транспортных самолетах, доставлял в Ленинград продовольствие. А обратными рейсами вывозил на Большую землю детишек и женщин, больных, тяжелораненых. — Разведчик зажег самокрутку, глубоко затянулся, уйдя на какой-то миг в неизвестные думы. Затем промолвил: — Как-то попался меж пассажиров один человечишко. Грязненький, рваненький, с маленьким чемоданчиком. Все молчали, даже детишки, а он всю дорогу жаловался на голод. Спрашивал у пилотов, нет ли сухарика… А потом в облаках тряхнуло машину — чемоданчик возьми и раскройся. Вывалились оттуда две головы сахара, медикаменты, банка с таблетками витаминов. Раскрыли глаза пассажиры от ужаса: как же так! В такое время увозить из голодного города сахар и витамины — то, что спасает в блокадном городе жизнь! Подошел майор поднять чемоданчик, а в нем — что бы ты думал? — золото! Серьги, браслеты, часы, даже зубные коронки! Понял, матрос? Припрятал, гадина, харчишки и менял их потом на ценности. Люди ведь в Ленинграде все отдадут за продукты. Что там коронки! — чтобы ребенка спасти, сердце выймешь и за сухарь отдашь! Закипела душа у майора. Сгреб он того пассажира вместе с его чемоданчиком, открыл бортовую дверь и скомандовал: «Прыгай!» Завертелся тот, взмолился, но ненависть у майора уже подступила к горлу. Только и услышал, как крик упал с высоты… Ну, прилетели на аэродром, доложил он начальству о происшедшем. За самосуд отдали майора под трибунал. Приговорили к семи годам. Теперь вот в штрафном батальоне вину свою искупает.
Он вздохнул, затем поднялся и размеренно, опустив задумчиво голову, зашагал из угла в угол полутемной, наполненной чадом коптилки комнаты. Под его шагами чуть слышно, по-домашнему умиротворяюще поскрипывали половицы.
— После этой разведки, наверное, снимут с него судимость, — взволнованно заметил Колька, совсем по-иному разглядывая теперь майора.
— Должны, — глухо подтвердил лейтенант. — Снова пойдет летать. — И внезапно с мечтательной теплотой, которой Колька не ожидал от него, добавил: — Небо, поди, заждалось его!
— Вас тоже теперь простят! — вымолвил Колька, желая сказать что-нибудь приятное бывшему лейтенанту и в то же время пугаясь собственной смелости, вернее солдатской прямолинейности своего сочувствия. Но разведчик, видимо, уже привык к мужским, без лишних условностей разговорам.
— Моя вина — не ровня его, — угрюмо ответил он. — Ежели и простят — сам я себя все равно не прощу. Моя вина, матрос, перед товарищами, и, чтобы ее искупить, еще шагать и шагать… Разве бумажка из трибунала, отпускающая грехи, снимает с души ощущение подлости?