От случайного прикосновения Люськи ему показалось, что степь обнаружила их, примолкла, стала подвластна им до самого последнего шороха. Звезды над большаком смотрели навстречу им прямо, как равные равным. Лишь те из них, что не в силах были, наверное, выдержать взгляда женщины, поспешно срывались и падали за черные, скрытые ночью наглухо окоемы.
— Тебе не холодно? — заботливо спросил он, и Люська молча качнула головой.
На полустанке восстанавливали разъездные пути — в той стороне то и дело вспыхивали зарницы электросварки. Помнится, он подумал, что эти зарницы, быть может, самое привлекательное, что есть в степи. Рядом с памятью о войне лишь творения человеческих рук имели законченный смысл и право на вечность.
— Я слушаю тебя, — нарушила молчание Люська.
Он начал вспоминать о жизни на Лисьем Носу, о мичмане Рябошапко и милиционере Егорове. О Ленинграде и умиравших детишках. О судах, пробивавшихся через льды. Нарочно рассказывал обо всем подробно, чтобы Люська могла затем в долгих вдовьих раздумьях оправдать свое одиночество… Рассказал о последнем бое на льду, о том, как ползли они вместе с Петром к далекому берегу. Наконец, о клятве, которую дал он Петру.
Люська тихо, боясь нарушить его воспоминания, всхлипывала. Он понимал, как трудно ей удержать тоску, рвущуюся наружу, — женщина даст ей волю после, когда останется одна. Он взял шершавую Люськину руку и неумело погладил ее.
— Спасибо, Коля… За доброе слово спасибо, за клятву Петру. Теперь я о нем, не таясь, и сыну могу поведать, а людям прямо в глаза глядеть… А помощи — ты не сердись! — мне не надо: сама выращу сына. Скоро в море пойдут рыбаки, найдется работа и для меня. Душу же мне отогреть ты не можешь: в сердце у тебя: — свое… Видишь, теперь я и это понять умею, — грустно улыбнулась она.
Потом они встречались почти ежедневно, уже втроем: он, Люська и маленький Петрик. Валялись у моря на жарком ракушечнике, ходили в луга за ромашкой и мятой, и он вырезывал Петрику из лозы свистульки, строгал из неводных поплавков баркасы и корабли. Если Люська бывала занята по хозяйству, он брал Петрика на руки и выходил за Стожарск. Радовался, видя, как в маленьком Лемехе пробуждается интерес ко всему: к птицам, к цветам, к полосатой башне-времянке маяка. «Вот подрастешь, — обещал он, смеясь, мальчонке, — подарю тебе шлюпку — настоящую, с парусом. Договорились?»
— Избалуешь ты его, — притворно хмурилась Люська. Однако в такие минуты в ее глазах оттаивала устоявшаяся тоска.
Ночами он и Яков Иванович подолгу засиживались в кабинете учителя. Бывшего комиссара теперь даже летом измучивал ревматизм, и он был рад забыться, беседуя, от каторжной боли в суставах.