– Так что же? – спросил Парменид. – Каждая мысль будет одно, но мысль – ни о чем?
– Но это невозможно, – отвечал он.
– Значит, о чем-нибудь?
– Да.
– Существующем или не существующем?
– Существующем.
– Не об одном ли чём, что мыслится как присущее всему и представляет одну некоторую идею?
– Да.
– Так не вид ли будет это мыслимое одно, всегда тожественное во всем?
– Необходимо.
Парменид ставит вопрос, важный и для Гуссерля: любому предметному мышлению предшествует полагание предмета, какое-то отношение к реальности, какое-то ее признание, позволяющее потом взяться за отдельные предметы.
Парменид ставит вопрос, важный и для Гуссерля: любому предметному мышлению предшествует полагание предмета, какое-то отношение к реальности, какое-то ее признание, позволяющее потом взяться за отдельные предметы.
– Что же теперь? – спросил Парменид. – Если все прочие вещи причастны, говоришь, видам, то не необходимо ли тебе думать, что либо каждая вещь относится к мыслям и всё мыслит, либо относящееся к мыслям несмысленно?
– Но и это не имело бы смысла, – отвечал он. – Впрочем, мне-то, Парменид, скорее всего, представляется так: эти виды стоят в природе как бы образцы, а прочие вещи подходят к ним и становятся подобиями; так что самая причастность их видам есть не иное что, как уподобление им.
Подходят – в оригинале сказано сильнее – «привыкают». Парменид решает недоумение, требуя понять «идею» не как образ или вещь ума, но как образец (греч. «парадигма»), образчик, модель, так что уже не так важно, принадлежат ли они миру вещей или миру ума; гораздо важнее поведение самих вещей.