Светлый фон
прошедшем-нынешнем, вечно-настоящим… подменою ничто своим именем; главнейшее ощущением, умолчанием, какой молнии? вывод финского ножа, уже питалось кровию моей.

В глубоком знанье жизни нет! – и учтите, что все эти миры, клубящиеся громы разномерного времени, безжалостность ножа: вытканы простой речью, каким-то божественным, или дьявольским, колдовством, чудовищной магией поэтической речи, и ничего даже близко похожего в нашей литературе нет; и уже не будет; магией стихов, от которых кружится голова, кружится счастьем; ни на какой язык в мире это не перевести: всё равно что читать в газете отчёт о пении гениальной певицы, исполнявшей гениальную музыку. И можете ли вы представить меру его чувствования мира, если этот человек, записавший Погасло днéвное светило, записавший И жизнь, и слёзы, и любовь, говорил о себе: …в любви был глуп и нем. Что сие значит? Только одно: что он действительно чувствовал себя немым; что чудеснейшие в глуши, во мраке заточенья тянулись тихо дни мои без божества, без вдохновенья он переживал как немоту, как бедность ума; как мычание немое; вот сколь бешеным было его желание красоты нечеловеческой и нестерпимой в стихе, вот отчего изгрызал в ярости перья, в гневе тёмном, что Бог не дает ему нужной, единственно возможной, желаемой звучности и озарения!.. воистину, кто хоть раз увидел свет неземной, тот уже не живёт. – Вот вам его громаднейший философический и титанический трактат о мироздании и о всём сущем, и о женщине в том числе, о тайне жизни и о тайне времени: всего четыре строфы; крошечный кусочек романа; кусочек, который Александр Сергеевич из текста романа попросту выкинул: за ненужностью; у него, как у Бога, в пословице, всего много. И ведь при увеличении массы, с чудесным текстом, даже не учитывая, что усложнённость его взвивается по закону головокружительной прогрессии, происходит то же, что и с обогащённым ураном: в Онегине критическая масса текста достигается уже где-то посреди второй главы, и дальше живёт уже непрекращающийся взрыв. – Вот почему, мне кажется, и не умею я воспринять роман весь, а разве что по главам, тут моего разумения немножко хватает. Господи, какие он выкидывал куски текста, уча людей, мороча братий… и тут же: …последний раз дохнуть в виду торжественных трофеев; и тут же, не дав читателю опомниться, рифмует с ироническими торжественными трофеями жуткое: …повешен, как Рылеев; вот так вот он и чувствовал мир: ведь, чуть затемнённо, Рылеев рифмуется и с замороченными братьями. Как мечтаю я о моём издании Онегина: громаднейшего формата том; чуть шершавая и великолепнейшая, затонированная, но так, чтоб казалась праздничнее чистой, бумага; под бумагой папиросной, в глубоком и уверенном цвете, роскошные иллюстрации, множество иллюстраций, где представятся все пейзажи, все сцены, интерьеры, все герои, от Истоминой и Каверина до мосье Трике; и посреди страницы нарядной: текст, кудрявым елизаветинским цицеро, чтоб и ребёнок мог читать; текст буквально по капельке: одна, реже две строфы в странице; а кругом: шрифтом помельче, и нонпарелью и петитом, и самым ювелирным, каким-нибудь бриллиантом, и всё в различный, приятный цвет: строфы романа, что не вошли в окончательный текст, и строфы черновые, и все-все комментарии, относящиеся к данной строфе, все мыслимые комментарии, и здесь же: чтó думают об этих вот строчках лучшие учёные мира, кто занимался Онегиным; такую книгу можно будет открыть впервые в четыре года, и читать её всю жизнь: …плечи блещут, горит в алмазах голова… – …любви вас ищет божество… – …любовь в безумии зовём: как будто требовать возможно от мотыльков иль от лилей и чувств глубоких и страстей. Гóсподи, кáк не везло ему: писано в Михайловском, от мотыльков иль от лилей… чувств глубоких, нижайший поклон здесь Анне Петровне; вавилонской блуднице Анне Петровне, как он её поименовал, некий укол ин-кварто Вульфу, и злой, уязвлённый упрёк ей, Вульф открыто жил в Риге с Анной Керн, и драл её каждую ночь, нимало не заботясь писать ей Я помню чудное мгновенье; вечное горе поэтам. Ещё будет, там где-то, февраль восемьсот двадцать восьмого, и нумер в Демутовом трактире, где Александр Сергеевич наконец-то догадается, что Анне Керн не стихи нужно дарить, о чём матерно Соболевскому и отпишет. Лжет от любви, сердится от любви, как о Пушкине говорил в письме Карамзин. Думаете, отчего он пытался отобрать у Анны Керн Чудное мгновенье? – трудно дарить стихи, да еще такие, женщине, в которой ты не уверен: всё равно что передавать ребёнка своего на руки человеку, который вот сейчас заржёт идиотски да и хлопнет младенца óб пол. Мною правил прелестный, хитрый, слабый пол, воплощённое безумие: в мере искренности, искренность не в том, чтó пишете, а в том, чтó печатаете; чтó вы скажете, уважаемый редактор, юноше, что принесет вам стихи Я жертва клеветы и мстительных невежд (как же, подумал я с мрачной искренностью, тут я ему кое-что и выдеру; и Насмешница моя, единственная в мире женщина, которую я любил больше жизни, – правда, умер за неё почему-то Мальчик, а я вот живу, – и Насмешница моя, видно, что-то прочитав в моём лице, засмеялась, в первый и последний раз за весь этот, очень трудный для неё день; засмеялась, коротко и невесело; горела лампа у неё в изголовье, под индийским платком, и дождь длился, за тёмными шторами, где блестел угрюмо тёмным гранитом канал Грибоедова; засмеялась, и смех так не шёл к её лицу, измученному усталостью и болезнью, а Мальчика уже месяц не было в Городе, и она, как я понимаю теперь, тосковала и мучилась без него; засмеялась или же усмехнулась, Ил, усмехнулась она, однажды утром обрезал всю свою армию…), – Ил однажды утром, продолжил отец, обрезал всю свою армию. – По приговору полевого суда? – вскричал дядя Тоби, это из Стерна, глубоко чтимого Александром Сергеевичем; …вот и осталась для всех Анна Петровна гений чистой красоты, как сказал прежде Пушкина и о другой женщине Баратынский; трепетал и слёзы лил, значит, действительно лил, взглянуть бы на женщину, из-за которой плакал в горьком одиночестве Пушкин, с тоской и ужасом в ней видел созданье злобных, тайных сил, а чуть позже, в седьмой главе, жестоко презрительное: они родились для гарема! – как постичь враждебность полов и мучительную нужду их друг в друге, трагическую вечную и неодолимую их разобщённость, их вечное существование в различном биологическом мире, в несовместимом времени, и никогда моя душа, смущéнная рабыня Вашей, не повстречает Вашу: в бескрайней вечности… страшнее этих слов у него ничего нет. Враждебность чисто мнимая, но разве от этого враждебность менее гибельна? – …он заране писать ко прадедам готов о скорой встрече; а Татьяне и дела нет, их пол таков, я знаю, что мужчины, те из них, кто читает Пушкина, восьмую главу простить Татьяне не могут; Юлий мне говорил, что здесь уже что-то чисто физиологическое, что переход любви в лютую ненависть и затем в истому истерики, в умирание определён количеством чего-то в крови, толстовское чувство оленя плюс тип нервной деятельности, а пушкинский текст, где Евгений чуть не сходит от княгини Татьяны с ума, колдовски устроен и исполнен так, что содержание чего-то такого в крови уже невольно взвинчивается; кстати, женщины многие здесь с мужчинами заодно, уж больно им жаль Евгения: и Татьяна дура; и насколько же умнее и тоньше всех Пушкин; женщины почему-то не любят Пушкина, в той истории им жальче всех Наталью Николаевну; Пушкин же всех тоньше и умнее, и единственный Достоевский разглядел, что никто тоньше Пушкина женщин писать не умел и уметь не будет, для бедной Тани все были жребии равны… смиренной девочки любовь, бедная Таня, звучит в романе и звучит, если вашей Тани вы не забыли до сих пор, вы думаете, что если на переплёте тиснуто, золотом, Евгений, то роман про Евгения? напрасно, между прочим, думаете. Роман именно про Татьяну; а затем уже про автора. Герой в романе значит не больше, чем стаи галок на крестах, Татьяна, милая Татьяна! с тобой теперь я слёзы лью: вóт в чём устройство романа! возьмите любую книгу, взгляните: где готов расплакаться, от боли и муки, автор; и всё будет вам ясным в той книге. Моей Татьяны… – …Какая рана моей Татьяны сердце жгла!.. – …девочкой несмелой, влюблённой, бедной и простой… – …но равнодушною княгиней, но неприступною богиней роскошной, царственной Невы!.. – …в сей величавой, в сей небрежной законодательнице зал!.. – …прежней Тани, бедной Тани… – …Тани молодой, моей мечтательницы милой. Мечтательницы милой. В чём несчастье: что она мечтает. Татьяна любит. Татьяна в мире чужая. Татьяна Ленскому сестра. Ненавидеть убийцу брата своего. Чужая в мире: от рождения. В семье своей родной казалась девочкой чужой. Как лань лесная боязлива. Ласкаться не умела к отцу, ни к матери. Ей скучен был и звонкий смех и шум. Вставала при свечах. День одна сидела молча у окна. Ей рано нравились романы. – За что ж виновнее Татьяна? – Влюблялася в обманы… Ей-богу, Ленскому сестра: как в тексте и значится. Задумчивость её подруга. Гегель пишет, что зерно есть сила, сила в сущности. И что зерно пребывает в земле равнодушным. Что земля для него есть всеобщая сила. Мне кажется, что Евгений, в мире равнодушный гость, верно может быть понимаем единственно лишь как зерно. В прожектах романа, о чём Пушкин, где-то в горах Саган-лу, говорил Юзефовичу и другим, значился Евгений декабрист, или Евгений, убитый в войне на Кавказе, или то и другое вместе. Его пробуждением, конечно же, явилась встреча с княгиней Татьяной. Кáк титул её звучит по-французски? Татьяна принцесса? Конечно же, принцесса!.. Тот, другой, роман, где декабристы и Кавказ, и где герой уже действительно Евгений, – обречён был умереть не родившись; как и многие другие романы; Малыш увлечён идеей учредить литературоведение, что ведать будет литературой неизвестной, литературой, не явившейся взгляду мира, ироническая идея, ироническая и чем-то очень трогательная, меж тем Юлий говорит, что нет ничего удивительного в возможности такового литературоведения, теперь, когда явилась золотая ветвь математики теория выживания, я не очень отчётливо представляю, что это такое, во всяком случае, что-то, чтó на основе исходных, или незавершённых, или отрывочных данных даёт возможность реконструировать всю систему в целом, систему или же процесс; не знаю; не знаю… из чудес литературного творчества важнейшее в том, что произведение, тяжёлое в массе и объёме, или же лёгкое, в ходе рождения и развития, развёртывания своего неминуемо ломает исходную, задающую структуру, произведение есть система саморазвивающаяся и самоучреждающая, Ю. С. дразнит Мальчика, что грядёт день, когда, практически из ничего, из тёмных и обрывочных записей возникнет загадочный, и манящий, и пугающий роман Житие Великаго Грешника, жаль мне очень, но, кажется, дня того никто не дождётся, трудно, мягко говоря, реконструировать по отрывочным исходным данным систему, которая, развиваясь, не просто изменивается, но и, сама в себе, переменивает свои задачи, не лучше дело обстоит, когда вертим мы в руках роман законченный, законченный безоговорочно и выпущенный в свет самим автором, цензуре долг свой заплачу… новорождённое творенье, и заслужи мне славы дань, кривыя толки, шум и брань, именно что кривые толки, вот вам различие принципиальное, мудрено вообразить, чтобы кривые толки вызвала формула Геропа или какая-нибудь там формула Ньютона – Лейбница, закон Кирхгофа, кривые толки и брань, вот надёжнейшее свидетельство неравнозначности восприятия и совершенной негарантированности понимания, то бишь неравнозначности продолжения литературного шедевра в читателе, мне не то чтоб забавно иль грустно, мне тесно делается, когда излишне уверенные люди начинают измерять текст литературный единицами информации, и дело даже не в том, что кроме сообщения семантического мы имеем в любой онегинской строчке ещё и сообщение эстетическое, вещь изнуряюще загадочную, в коей мы и природы её не разумеем, не говоря уж о том, чтобы пытаться чем-то красоту, колдовство и волнение души измерять, и если информация обратно пропорциональна логарифму предсказуемости сообщения, то можете ли вы исчислить предсказуемость ножки Терпсихоры… – пророчествуя взгляду неоценéнную награду, предсказуемость строки вздыхать о сумрачной России – где сердце я похоронил, я не уверена, что можно семантическую, аксиологическую и эстетическую составляющие такого текста расписать по осям икс, игрек, зет, плешивый щёголь, враг труда… – …орла двуглавого щипали у Бонапартова шатра, вкус тонких вин, вин драгоценных; вкус магии, тоски, любви, пророчествуя взгляду неоценённую награду, влечёт условною красой, вы задумывались ли, отчего у него единственного во всей мировой литературе красота условная, то бишь условленная, и влечёт она даже не человека, а рой желаний, рой своевольный: вóт вам, на стыке двух строчек и философический, и естественнонаучный трактат, весь Брантóм и весь Декарт; вкус чародейства; чтó же вы таращитесь на чародейство, как на дешёвую ярмарку, как на крашеные ящики какого-нибудь Кио; не вижу, и не знаю возможности хоть сколько-нибудь мыслимого глубокого комментария к Евгению Онегину, ведь до сих пор лишь один труд по поводу одного пушкинского творения считать дóлжно и серьёзным и глубоким; комментарий к небольшому пушкинскому стихотворению; стихотворению в двадцать строк; и комментарий являет собою книгу в семнадцать листов, четыре с лишним сотни страниц, её написал Михаил Павлович Алексеев; чтó уже тут говорить о романе… – задумавшись, моя душа, прелестным пальчиком писала на отуманенном стекле заветный вензель, в любой книжке вы прочтёте, что организация, или же информация, чтó одно и то же, есть превращение случайных связей в необходимые, и в этой, исчерпывающей, казалось бы, формулировке, совершенно отсутствует важнейшее условие, цель: связи необходимые, но кому, и для чего; конечно же, искусство решительно и категорически бесполезно: при том условии, что эстетическое переживание бессмысленно; не будем вспоминать о повестях, которые суть или отчёт, или донос; но ведь кому-то потребовалось, чтобы необходимыми жили слова задумавшись, моя душа, прелестным пальчиком… и между тем душа в ней ныла, господи; в любой также книжке вы прочтёте, что закон возрастания энтропии, и одновременно уменьшения информации, справедлив лишь для полностью изолированной системы; уместно припомнить, что всякий пристойный роман, просто в силу онтологического его закона, есть система разомкнутая, хотя бы по одному тому, что, имея отчётливое начало, ни один достойный роман никогда не имеет финала, и по тому, что он четырежды, в четырёх формах, процесс: процесс замышления, процесс создания, процесс прочтения и процесс восприятия; а уж Евгений Онегин есть система нарочито разомкнутая: в чём автор его превзошёл и Мериме, и Данта, и Гёте, и Стерна, и Джойса; чегó стоит лишь предуведомление к Отрывкам из путешествия, где, кстати, он, единственный изо всех, за сто пятьдесят лет, изловчился поименовать Онегина просто с инициалом, так и написал: Е. Онегин; Е. Онегин из Москвы едет в Нижний Новгород; и где раз и навечно записано великое: …автор решился выпустить эту главу по причинам, важным для него, а не для публики. Что сие значит? Значит лишь одно: автор всегда прав. Автор прав. И мир уж после разберётся: Фолкнер автор или Ляговитый. Автор прав; вот вам и тонкий, надутый и уязвлённый мальчик! – Век может идти себе вперёд, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, – поэзия остается на одном месте, насмешливо, и уязвлённо, записал он, в предисловии предполагаемом к заключительным главам романа, цель ея одна, средства те же; и между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной Астрономии, Физики, Медицины и Философии состарелись и каждый день заменяются другими, вдумайтесь: и каждый день заменяются другими, произведения истинных поэтов остаются свежи и вечно юны; как вечно юна боль, прибавлю я, прибавлю единственно для себя, в четверть голоса; вóт вам его истинное время: вечно; вечность, как в аду; кажется, в восемьсот двадцать первом, когда ездил на венчанье графа Рейна-Орлова с Катериной Раевской, когда увидел впервые Каролину, тот день решил мою жизнь, вот в те дни, в зимнем Киеве, безотчётно весёлом, читал Денису Давыдову что-то из неизвестных нам, адских стихов; Давыдов затем рассказал Погодину, и Погодин, с Денисовых слов, в октябре уже двадцать второго, записал в дневник то, что запомнил, и самую суть: …который час, спрашивают адских теней. – Вечность. – И пребудет вечно, как и в гравюре Микешина, пленительно, Татьяна, задумавшись, моя душа, прелестным пальчиком писала на отуманенном стекле заветный вензель… – …И, первой нежностью томима, мне муза пела… первой нежностью: томима… – тоскуя безнадéжно, томясь обманом пылких снов… – …и счастье тайных мук узнал… и счастье тайных мук. – Думается мне, и уже давно, что природа признаваемого загадочным эстетического чувства есть страдание, страдание мучительно любовное, страдание от невозможности счастья, страдание по невозможному счастью, по красоте: чтó в нашем представлении почти одно и то же: счастие – и красота… и счастье тайных мук узнал; томление и мучение любви и тоски легче всего узнать в живописи, Грёз, его пленительная девочка, Девочка за столом, детская головка, в локонах, в очаровательнейших локонах, и прелестный чистейший взгляд, и прелестные чистейшие и нежные губки: и мучение всё в том, что головка эта – истинно женская, с удовольствием я наблюдала, кáк глядят мужчины на эту головку; и взгляд её: женский; и губки женские; и ищут ласки они греховной, губительной, чёрной, любовной; лет за сто пятьдесят до Грёза святейшая инквизиция таких детишек сжигала: в жарком и высоком огне, в костре, полагая не без заблуждения и не без справедливости, что в таких вот, чистых ангельски девчушках, с взглядом женским, губками женскими, и живёт дьявол; иль Платцер, Диана и Актеон, с каким мучительнейшим наслаждением выписана эта изогнутая, обнажённая, божественная спина юной и зрелой женщины, её зад, её ноги, шея гордая в повороте, тяжкая грудь, и завитки, кудряшки в высоком затылке, вот такой женский затылок заставил героя Мюссе утерять разум и ударить женщину кулаком, здесь прелестна ещё игра галльских звучаний, ведь во французском затылок созвучен с наготой, и заключено в описанной пером Мюссе сцене какое-то чудовищно ранящее бесстыдство женственности, и красота тоже бесстыдна, красота ранит, красота уязвляет, унижает, оскорбляет, заставляет страдать… – …И счастье тайных мук!.. – томление живописи: недоступность; красота неосязуема; меж тем, в жизни, от наслаждения зрением мы незамедлительно переходим к жажде осязания; живопись есть томление; живопись служит для нас первым, несмелым ещё, указанием к тому, что наслаждаться возможно и чистою мыслию; и великий Менгс, в его Аллегории Живописи, указал нам сущность сего искусства; его Живопись: блистательной, пленящей красоты, почти обнажённая женщина, которая пишет, пишет пером на пергаменте; то была эпоха в живописи, когда полотно являлось всесильным: как философский трактат; и пред картиной Менгса есть о чём задуматься… не знаю, почему вспоминаются мне сейчас картины именно из Павловского дворца, ночью я не спала, очень болит голова в последние ночи (где же Мальчик, где он пропал, с горечью и машинально подумал я, она же умрёт от тоски), и в мечтах тёмных ходила тихонько по тёмным залам дворца, невесёлое, и всё ж развлекающее занятие, я давно уже боюсь ночей, и ужасно понимаю Гоголя; лечь в постель: всё равно, что… где-то Гегель сказал о влюблённых: …вздыхают, потому что утрачивают самих себя, теряют и разрушают… изначально искусство возникает как потребность закрепления переживания; затем: развитие переживания; затем… любопытно и довольно сложно это всё происходит: но развивающемуся переживанию, переживанию уже воображённому, нужен свой мир; начинается творение мира; и, как замечено давно и не мною, едва ли не лучшим образом и учебником творения мира из всей мировой литературы является первая глава Мёртвых Душ; здесь мы ввязываемся в теорию мифа; здесь мы приходим в гости к Юнгу; здесь мы ввязываемся, отчасти, в историю, где царят архетипы и владычествуют идеи, и символический смысл их, с зашифрованностью цели, которой ищут и психика и вся человеческая жизнь; а можно гораздо проще, и проще говоря: скажи мне, от чего ты страдаешь, и я скажу тебе… человек нынешний, по Юнгу, находится в поиске души, а человек вечный, если верить Платону, ищет другую половину своей души; дивное дело: в философии часто не вáжна терминология существительных, то бишь понятий, а вáжна терминология действия; ведь здесь важнейшее: ищет… и приходит, важнейшею категорией философии, философии всех времён, злой и нежный мальчик Эрот: …и будучи возжжённым любовью: на отыскание любви… возжжённым любовью: на отыскание любви, а что, заметил как-то Малыш, не худое название для томительного, красивого, любящего романа: Мальчик Эрот, ну зачем же, засмеялась я, назови его просто: Мальчик; – и будучи возжжённым любовью: на отыскание любви!.. как разъясняла в какой-то дружественной пирушке мудрая Диотима, уча мудрости Сократа: в день рождения Венеры, в саду Юпитера, в божественном пиру, Порос, сын Мудрости, опьянённый нектаром, весь переполненный росою божественной жизненной силы, сошёлся с Пенией, изначальной и горькой нуждой: от чего и родился Эрот, Эрот, заключивший в себе изобилие божественной жизни, и мощь и вкус пиршественных садов Юпитера, и праздник Венеры, и мучительное губительное отчаяние Нужды; Эрот: …изнеженный и разнузданный; Эрот: …счастлив, ибо прекрасен и благ; Эрот: …нищ, несчастлив, бездомен; господи, тысячи томов написаны после Диотимы на эту тему… Эрот, рождённый в союзе изобилия и нужды; Эрот: как желание совершенства; и тóчно: любящие не знают, чего ждут, понятия не имеют о том, чего ищут, идут, как псина больная, влекомая запахом целительной травы; и счастье великое, если он есть, запах травы целительной, и вот почему Эрот: и наставник, и покровитель, и вдохновитель всех искусств; любовь, как и искусство, есть исцеление человеческого несовершенства; вероятно, любовь и искусство начинаются разделением души, и само восприятие, изначальное, любви и искусства, как и деление души, являются страданием; и неважно, рождена ли сия любовь из разума, или же из неосознанного желания; наслаждение – и есть страдание; любовь уже есть причастность желаемому, тут всё дело лишь в том, что природа желаемого должна быть уже присуща желавшему: необходимо присуща, присуща заведомо, присуща изначально, присуща всегда; Малыш говорит, что единственно точным изъяснением в великой и истинной и бессмертной любви может быть лишь: я всю жизнь любил Вас, только я Вас ещё не знал… – Любовь есть уже причастность, и почти владение: владение ещё мнимое; владение желаемым – и не владение им… чтó властнее: желание ли владеть, иль желание принадлежать? чудесный поэт наш, из тех, что жили, вечно, в минувших веках, говоря о великом композиторе, утверждал, что действием Любви, ещё в лоне извечного, бытие разделяется на два начала: взаимоалкание коих будет вечной причиною всякого творческого возникновения… и Божественное эстетическое находил и определял в Божественном любовном: феномéн – в процессе… – гм; странно я отношусь к этим его работам; взлёты головокружительные мысли соседствуют там с совершенной беспомощностью, там конечность концепции причиняет мысли живой лишь зло; там мысль гибнет под бременем истин конечных: завершающих, окончательных, всеполагающих; символизм русский пал затем, что, родившись в величии мысли, в желании сделать жизнь искусством и искусство – творчеством жизни, перешёл очень скоро к торопливым высказываниям истин-в-последней-инстанции, и, печальное самое, к лозунгам и поучениям; любая идеология знания-истины-в-последней-инстанции неминуемо перестаёт быть мыслью, делается средою возникновения замкнутой касты и оправданием избиения инакомыслящих; противоречивость пассажа о действии Любви нестерпима: разделение признано завершённым, объявляется начало великого воссоединения, объявляется соборная теургия… – скучно всё это; уже потому, что, логически, автор делается отрицателем творчества; я не считаю, что искусство воссоединяет нас с бытием; здесь вся тайна: в взгляде, жадном и ищущем, в завтра, а не во вчера; здесь таинственное: в томлении по невозможному… и любовь как желание жадное невозможного есть уже, в себе: наслаждением; наслаждение же: болезненно; наслаждение: мучительно; дело, видимо, не в некоем разделении души, мира, сущности, а в вечной и неутолимой гонке: за недостижимым; как Орфей говорил, или пел, и как вторил ему Гесиод: души смертные укрощаются любовью, – смотря чтó понимать будем под укрощением; древние врачи находили любовь болезнью близкой к безумию, и лечить предписывали её вином, прогулками и совокуплением; но безумие этим не излечишь… дивно глядеть мне на людей, которые в жизни с мнимыми своими возлюбленными и мнимыми любящими равнодушие их и своё почитают покоем; а покой, великий Покой: как великий пожар в тайге: где ровно и жарко горит всё, на тысячу вёрст кругом! великий Покой: вечно длящийся ядерный взрыв: как Солнце; и пожар, если длится он вечно, укрощает тайгу: укрощение не как результат, но укрощение как длительность вещи; миг длителен… но чтоб продлилась жизнь моя… – И всё; а гарь, пожарище: уже из иной жизни, из иной какой-то Вселенной, из иной природы вещей; да, вода может погубить огонь, вода может его убить, но вода не может единственного: вода не может заставить огонь стать влажным.