Светлый фон

И всё же этим самым юнкерам выпало на долю воздать французскому народу такие почести, равных которым до сих пор не знала история. Когда все попытки заставить противника снять осаду Парижа потерпели неудачу, все французские армии были отброшены, и последнее большое наступление Бурбаки на коммуникационную линию немцев тоже не увенчалось успехом; когда вся европейская дипломатия предоставила Францию её собственной участи, не ударив палец о палец, тогда изголодавшийся Париж вынужден был в конце концов капитулировать[93]. И как сильно забились сердца юнкеров, когда им представилась, наконец, возможность с триумфом вступить в это гнездо безбожников и полностью отомстить парижским мятежникам, чего им не позволили сделать в 1814 г. русский император Александр, а в 1815 г.— Веллингтон; теперь они вволю могли насладиться расправой с очагом и родиной революции.

Париж капитулировал, он уплатил 200 миллионов контрибуции; форты были переданы пруссакам; гарнизон сложил оружие к ногам победителей и выдал свои полевые орудия; пушки парижского крепостного вала были сняты с лафетов; все средства сопротивления, принадлежавшие государству, были выданы одно за другим. Но подлинные защитники Парижа —национальная гвардия, вооружённый парижский народ — остались неприкосновенными; у них никто не посмел потребовать выдачи оружия — ни их ружей, ни их пушек[94]. И чтобы возвестить всему миру, что победоносная немецкая армия почтительно остановилась перед вооружённым народом Парижа, победители не вошли в Париж, а удовольствовались позволением занять на три дня Елисейские поля — общественный парк! — где они находились под охраной и надзором окружавших их со всех сторон сторожевых постов парижан! Ни один немецкий солдат не вступил в парижскую ратушу, ни один не прошёлся по бульварам, а те несколько человек, которых допустили в Лувр для осмотра сокровищ искусства, должны были просить на это разрешение — чтобы не нарушать условий капитуляции. Франция была разгромлена, Париж изнемогал от голода, но парижский народ завоевал себе своим славным прошлым такое уважение, что ни один из победителей не осмелился даже потребовать его разоружения, ни один не дерзнул учинить обыски в его домах и осквернить триумфальным шествием эти улицы, арену стольких революций. Словно новоиспечённый германский император[95] обнажил голову перед живыми революционерами Парижа, как некогда его брат[96] обнажил её перед трупами мартовских бойцов Берлина[97], и словно вся германская армия, стоя позади императора, отдавала им честь. Но это была также и единственная жертва, на которую пришлось пойти Бисмарку. Под предлогом, будто во Франции нет правительства, которое могло бы заключить с ним мир,— что было в такой же степени верно, в какой и неверно, как 4 сентября, так и 28 января,— он использовал свои успехи чисто по-прусски, до последней капли, и согласился на заключение мира лишь после того, как Франция была окончательно повержена. При заключении мира он снова по доброй старопрусской манере «без колебания использовал благоприятную ситуацию». Не только была выжата неслыханная сумма в 5 миллиардов репараций, но сверх того две провинции, Эльзас и немецкая Лотарингия, с Мецем и Страсбургом, были отторгнуты от Франции и включены в состав Германии[98]. С этой аннексией Бисмарк впервые выступил как независимый политик, который не просто выполняет своими методами предписанную ему извне программу, но претворяет в жизнь продукт своей собственной мозговой деятельности; и тут он совершил свой первый колоссальный промах[99].