Было это, помнится, где-то между Винницей и Киевом, на небольшом, до основания обглоданном войной хуторе, в котором мы застали только стариков, женщин и детей. С женщинами, как гласила молва, уже побаловались наши уланы. А жандармерия обнаружила двух большевистских комиссаров, мужчину и женщину. Старый, изможденный мужичонка с лицом, иссушенным голодом, показал нам за околицей, на краю неглубокого яра, горку желтоватой земли. Пошли мы с Варецким к этому яру, навстречу луне и теплу осенней ночи. Из степи тянуло сладковатым ароматом, я затосковал по лугам Заречья, упала звезда. Варецкий первым прервал молчание. Сказал мне наконец прямо, о чем думает: что именно из-за второй нашей войны, которую Начальник объявил Советам и их революции, он, Варецкий, утратил всю прежнюю веру и преданность Коменданту. Он присел на эту кучку глины, закурил трубку.
— Подумай, господин унтер. Подумай, Янек, — просил он меня с глубокой грустью. — Подумай и пойми: едва народ опомнился и начал вставать на ноги, он дал нам войну вместо хлеба. В моем доме теперь голод. Скажи, сколько таких домов в Польше?
Я тогда не смог ответить ему. Выругаться или поднять на смех. А уже следующей ночью нас разбудил внезапный сигнал боевой тревоги. Пришло известие о прорыве фронта, о том, что конная армия Буденного без труда вклинилась в наши боевые порядки, слишком растянутые, лишенные снабжения и не готовые к отпору. На рассвете неподалеку от хутора вдруг поднялась стрельба. Кое-кто из господ офицеров в одних кальсонах и нательных рубахах бросился к лошадям, пока сам полковник, задыхаясь от ругани, кому влепив плашмя саблей, а кому кулаком, не разогнал их по своим местам. Стычка была незначительной: по нашим с Варецким подсчетам налетело не более двух эскадронов с двумя или тремя тачанками. Но и она стоила нам нескольких солдатских могил и смерти очень хорошего офицера — капитана Адамца.
С этого дня началось отступление. Нет, не отступление это было, а бегство, беспорядочное и позорное, все более отчаянное. Ночь и день, день и ночь шли мы на северо-запад, к еще удерживаемой нашими, охраняющейся бронепоездами железнодорожной линии. Мы с Варецким добровольно перевелись в прикрывающую отход роту, которой полковник придал старейших кадровиков и целых пять станковых пулеметов. Но им не довелось поработать. Нас не атаковали. На горизонте появлялись небольшие группы конницы и спокойно следовали по нашему маршруту. Нетрудно было разгадать их осторожность: не здесь, а наверняка в другом месте должен замкнуться тот огромный котел, в котором наш полк — если не вся распыленная в паническом бегстве дивизия — ляжет под огнем, под сабельными ударами и копытами, посреди широкой степи. Мы знали — дело дрянь, надвигается буря. И несмотря на это, именно тогда в Варецком проснулся прежний вояка, и лишь благодаря ему, а не кому-либо другому наша рота сохранила какое-то присутствие духа и достоинство в этом неустанном марше. Однако передо мной он не ломал комедии. Посоветовал, чтобы мы оба попросту приготовились к смерти, ибо после того, как некоторые наши полки порезвились на этом киевском направлении, нечего было ждать снисхождения. И я обещал себе и ему, что не попрошу пощады — буду сражаться, пока не зарубят. Таково было мое окончательное решение.