Светлый фон

Страх просыпается, когда думаю, что люди эти живут и никто из них не предъявил самому себе счета за тот день. А значит, живут спокойно. Отринув всю скверну прошлого, оставив себе лишь отрадные его дни. Так проходит время. Один, другой, третий отмечает свое пятидесятилетие sehr gemütlich und angenehm und sehr, sehr lustig[56] и очень, очень по человечески — в кругу многочисленного семейства, в достатке, почти не ведая повседневных забот. А иногда они предаются воспоминаниям о великих днях на съездах ветеранов, при орденах, под сенью знамен: звучат лозунги и речи, фанфары и духовой оркестр и дружно постукивают кружки о дубовые столы в такт незабвенных боевых песен, которым уже обучены дети и которые необходимо разучить с внуками.

Впрочем, я виню не их непосредственно и не на них указую. Но спрашиваю у себя и у них: кто уготовил им такую судьбу? Наделил их военной молодостью, веселой жестокостью и умением беспощадно наслаждаться убийством? И кто впоследствии преподнес спокойную и благополучную зрелость, разумный образ жизни, leben und leben lassen[57], и раз в год фанфары, марши и песни в старинных погребках, под дубовыми сводами. Да, не их самих обвиняю я, хотя имею на это право самое бесспорное: право убитого. Хоть это и правда, что я выжил, но, в сущности, по-прежнему принадлежу к тем двумстам пленным, которые были расстреляны неизвестным подразделением из корпуса Эберхардта в восемнадцатый день сентября 1939 года.

Сейчас мне шестьдесят шесть и десять месяцев — без малого шестьдесят семь. Жил я долго, порой счастливо.

И на сей счет высказал почти всё три года назад, в одной из аллей кладбища на Повонзках, над гробом своего ровесника Теофиля Шимонека.

Немного нас было на этой последней встрече: вдова, старшая дочь, несколько родственников, близких друзей и товарищей.

С земли тянуло холодной сыростью. С неба обрушивался высушенный морозом ветер, и люди, совсем окоченевшие, сердитые и несчастные, едва слушали, как я нескладно провозглашаю над этим гробом напыщенные и скучные слова, столько раз говоренные, никем не дослушанные до конца. Но я все-таки не уступал, не отрывая глаз от иззябших лиц, и говорил, говорил, что вся его жизнь была прямой магистралью… что была исполнена надеждой и добросовестным трудом, что жил ты, Теофиль, долго и счастливо, поскольку…

Поскольку мы оба заслуживали таких слов. Не мы одни, но и мы тоже — он и я. Что из того, что произносил я нелепые фразы, что не мог выразиться точнее? И наконец, что из того, что не такой уж продолжительный и не такой уж безоблачный жизненный путь Шимонека отнюдь не был прям, а являл собой неимоверную мешанину, усложненную переплетением страха и мужества, падений и взлетов, глупости и стремления понять, одержимой верности, неотвязных опасений и упоения победами.