Меж тем репродуктор, отказавшись от выжидательного «тиу-ти», навязшего за эти дни в ушах, начнет транслировать нескрываемо траурную музыку, «Похоронный марш» Шопена. Между кусками марша то и дело примется встревать глубокий и низкий, как из бочки, голос диктора, с печальною стойкостью произнося фразы, уже мелькнувшие в передовице «Смены»:
— В эти скорбные дни все народы нашей страны еще теснее сплачиваются в великой братской семье под испытанным руководством Коммунистической партии, созданной и воспитанной Лениным и Сталиным… Партия видит одну из своих важнейших задач в том, чтобы воспитывать коммунистов и всех трудящихся в духе высокой политической бдительности, в духе непримиримости и твердости в борьбе с внутренними и внешними врагами…
В том числе и со мной, пойму я. Ведь если я каким-то образом ухитрилась способствовать кончине товарища Сталина, то кто я как не тайный враг, двулично притворившийся обычной школьницей, разрушающий, позорящий и дом, и школу?.. Да еще с этим не осуществленным, но окончательно преступным вчерашним умыслом в придачу! Дом и школа — это было вчера. Сегодня я — одна уже против целой страны, решившей со мной бороться. И я соображу, что обречена, что рано или поздно она, такая огромная, одна шестая Земли, меня раздавит. И за дело. Знаю уже, знаю, что товарищ Сталин умер, а до сих пор не нахожу в себе никаких скорбных чувств. Вон как все горюют, сплачиваются, плача (не родственные ли слова?), все, и семья, и радио, и газета. Только я не чувствую ничего, кроме пробочно-тупого обалдения, ощущения, что все нарушено, сорвано с мест, завито в какой-то неизвестно куда мчащийся гигантский клубок… Лишь погода, которой решительно на все наплевать, ведет себя, как я!
День порешит быть нежданно погожим, и белую печь столовой слабенько выжелтит отсвет солнца, что косым углом озарит верхние этажи противоположного флигеля, как всегда опасаясь спускаться в затхлые глубины нашего двора. В немощном световом пятне на печке мне почудится что-то столь же изолированное и противозаконное, как я сама. Так и не выжав из себя ни слезинки, ни горестного выкрика, я обогну стол с завтракающими, оденусь и выйду.
На улице солнце перестанет быть изолированным, оно будет повсюду, противопоставляясь, разнуздываясь, чуть ли не злорадничая. Прохватит, пропитает пальто ветерок с залива, пахнущий весенней морской тиной; оголтело засверкает быстро тающий ночной лед на лужах. По привычке я стану «помогать весне», ломая лед ботинками и озираясь по сторонам. Очевидных признаков крушения, мировой катастрофы не обнаружится. Как обычно, откроются магазины, застынут на своих местах у рыночного садика примелькавшиеся нищие, дворники не бросят скрежетать лопатами по тротуару. Машины, бултыхаясь на булыжниках Малого, не прекратят мчаться куда-то, лихо обгоняя грохочущие ломовые телеги. Одна из телег остановится у рынка, и я мимоходом поглажу гриву рыжей лошаденки, ощутив — она такая же, как раньше, теплая и чуть шершавая. Лошадь потянется к моей руке в ожидании корочки. Ей, лошади, явно не будет дела до случившегося.