Но все они к исходу марта вдруг тоже стали прерывать бойкот на уровне: «Где парта твоя?», «Держи!», «Сдавай тетрадь!»
Тому способствовала много сверхбеспристрастная пятерка у Зубовой, за сочиненье, написанное мною, — «Образ Иудушки». Нет, не раздобрясь, но справедливость лишь блюдя, сказала Зубова, войдя: «Товарищи! Я в изумленье читала это сочиненье Плешковой! Знайте, что оно заутра будет снесено к трем методистам из РОНО, Плешкову знающим давно, со времени ее открытья в Некрасове!» (Могу ль забыть я, что не было обличено мое лукавство, ложь, фальшивка?.. Да не зачтется их ошибка трем методистам и Н. А. на будущие времена!) «Способности, — Н. А. твердила, — способности здесь таковы, что я должна — должны и вы! — за них почтить и крокодила, жаргоном вашим говоря. Пятерка с плюсом, несмотря… Пример, что совмещает детство порой и гений, и злодейство!»
То «несмотря на что» как будто забыли все: в подтексте, смутно оно мерещилось чуть-чуть… (Стихи же не вывозят прозу. Обсказа длительную дозу не оживить, не обмануть, хоть я рифмовку, как глюкозу, и вбрызнула в свой белый стих… Он для читателей моих пребудет столь же скушным, скудным и обстоятельно-занудным, как бормотание дождя. Лишь одноклассницы, пожалуй, его снесут. Итак — не балуй, на прозу вновь переходя.)
В самом деле, чего это я? Моя жизнь переменилась, сделалась получше, — не настолько, чтобы назваться хорошей, но тык-в-тык, чтобы считаться сносной. Яснее не скажешь, хоть бы и в стихах. Учеба выправилась, но ненадежно, на живую нитку, — до самого конца экзаменов я ждала внезапного раскуса своих самозваных успехов. Бойкот прекратился, но лишь в вышеобозначенных границах. Думаю, учителя и девы не то чтобы простили меня или обнадежились моими первыми шажками на пути к норме, а просто им в предэкзаменационной лихорадке и погоне за общими годовыми показателями успеваемости и дисциплины стало не до меня, и они смирились, живет рядом, и пусть живет, какая-никакая. А возобновившаяся дружба с Кинной продолжалась без былого вдохновения и трепета, как бы не порушили, — ровненькая, средненькая дружбочка по привычке и на безрыбье.
Если подытожить, моя жизнь малость пригладилась и образилась, став усредненно-приемлемой почти до скуки. Я порой ловила себя на мысли, что прежде, в безвыходности, отчаянии и отверженности, она текла более полнокровно и необычно, заставляла ценить редкие минуты веселья, общения с людьми и надежды, а значит, что плохая жизнь, что хорошая— не одно ли и то же?.. Теперь, серединка на половинку, ни то ни се, она словно подвешивала меня в воздухе, в ожидании то ли падения, то ли взлета, сковывала она меня, запирала, хотя на свободе летних каникул, в теплом июньском каменно-тополином мареве уже значительно обезлюдевшего города, казалось бы, только и радоваться, во всем поступая по собственной воле и усмотрению. Это еще и еще раз убеждало меня в моей порочной приверженности к ненормальному, драматичному ходу вещей. «Нормальный ход», как выражались в 9–I, не устраивал меня, я, ненасытимое к худу чудище, точно жить не могла без опустошенной раздвоенности несчастья, без ошарашенного взгляда на самое себя со стороны.