Рощапкин усмехнулся и потянулся за коньяком, чтобы налить Гугнишвили, чокнуться с ним. А доктор Негребин покачал головой в неосуществимой мечте.
— За Грузию, — сказал Гугнишвили. — Гаумарджос!
Он хитрым эллипсом крутанул рюмку в воздухе и выпил коньяк. А выпив, взял не спеша ломтик лимона и подмигнул Рощапкину добродушно и мудро, как человек, знающий соль бытия.
«Ах, — подумал несвязно Рощапкин. — Что это я, в самом деле?»
В каком году было введено христианство на Руси?
В девятьсот девяносто восьмом!
В каком году была битва при Грюнвальде?
В тысяча четыреста десятом.
А где тот лес, при котором состоялась битва, где кости погибших людей, разыщите вы их потомков.
«Что это я, в самом деле?»
В банкетном залике шумели гуманитарии — физически слабые люди умственного труда с сильно развитым интеллектом. Доктор Негребин, который знал древние романские языки, позабытые среди романских народов, и Толя Цветков — будущий академик, и Гугнишвили — знаток аббасидской эпохи и сам бесспорный в душе аббасид.
…Мимо гостиницы «Алтай», что возле Окружной железной дороги, проносились с грохотом электрички.
К шуму их примешивался голос снабженца, который кричал в трубку коридорного телефона и выпрашивал тонкий прокат из легирки и станок КДК-500. Снабженец был нервным взъерошенным человеком и слова «лимит», «разрядка» произносил с крайней брезгливостью.
Кроме того, уборщица стучала в дверь номера 23. Стучала давно.
За дверью этого номера спал послебанкетный Рощапкин. Наконец Он проснулся и сипло крикнул: «Войдите!» Но вспомнил, что дверь закрыта ключом изнутри. Встал, накинул на себя одеяло и босиком прошлепал до двери.
Уборщица вошла, глянула на стол, где стояла начатая бутылка коньяка «Ереван», скатала похожую на лампасы с генеральских штанов дорожку и ушла.
Коньяк на столе оставил Слава, Ярослав Александрович, военно-морской офицер, задержавшийся в гостинице «Алтай», на два дня по дороге из отпуска на энскую военно-морскую базу. Коньяк он вынул из чемодана, когда узнал, что вернувшийся под хмельком сосед стал опубликованным автором.
Сейчас он был, наверное, уже в Ленинграде, потому что ночью уехал сразу, как выпил за рощапкинскую удачу флотские сто пятьдесят.
После него остался запах умеренно курящего человека, коньяка, тройного одеколона и еще чего-то, менее осязаемого.