Светлый фон
странничество своем, идеи, другом себя, свое другого,

Писатели и философы

Писатели и философы

Герменевтические исследования Шестова поначалу были толкованием художественных текстов: у Шекспира и Толстого (а не у философов) Шестов находил близкую ему философию жизни, мысль о «самом главном». И начиная с книги 1900 г. «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Нитше» в шестовской герменевтике отчетливо обнаруживается ее сравнительная установка[1403]. Толстой и Ницше, Достоевский и Ницше (1902), а впоследствии – Достоевский и Лютер, Лютер и Ницше, Достоевский и Кьеркегор… и даже – Паскаль и Ницше, Плотин и Пушкин и т. д. – «страннику» Шестову удобнее курсировать между двумя «душами», нежели погружаться в одну из них. По существу, как мы уже отметили, речь у Шестова идет о его собственном самопознании, и опыт гениальных творцов он примеривает к себе самому. Однако, как несложно заметить, чаще прочих в его герменевтическом «странствовании» Шестов встречает Ницше, чьим образом он поверяет пути русских писателей – и реформаторов христианства, проецирует его даже в мир античной философии и библейской письменности. А поскольку ключевым словом для сравнительной герменевтики Шестова, как мы увидим позже, является словечко «совсем как»[1404] (например, у Плотина «совсем как у Пушкина» говорится о «возвышении над всем умопостигаемым»[1405]), то своими толкованиями Шестов в той или иной мере ницшезирует все интересующие его феномены – находит там пафос злого отчаяния и вселенского бунта[1406]. Если цель шестовского «странствования» – это роковые «весы», то она же, иначе говоря – ницшезация толкуемой биографии: ведь именно Ницше (если не считать Иова) в глазах Шестова – архетип страждущего индивида, по совести восставшего на высшие идеалы. Думается, и шестовское самопознание было не чуждо ницшезации – конципирования собственной внутренней жизни через привлечение Ницшевой экзистенции.

художественных сравнительная Ницше, «совсем как»[1404] ницшезирует по совести

Мыслители Серебряного века видели в русской литературе предшествующей эпохи совершенно особый духовный феномен, – нечто более значительное, чем художественная словесность. В таком воззрении и скрыт исток русской герменевтики. В поэтах и писателях признавали в буквальном смысле пророков, тайнозрителей, посвященных, святых; в их произведениях находили ключи к Элевсинским и Дионисовым мистериям, элементы карнавальных действ (Бахтин), дух Вселенской Церкви (Соловьёв), интуиции нового религиозного сознания (Мережковский) – словом, приобщенность к последним тайнам бытия. Шестов – тоже не иносказательно – называл русских писателей XIX в. философами. Споря с Соловьёвым, критиковавшим «отвлеченные начала» западной философии, но не заметившим подлинно философского существа русской литературы, Шестов писал («Умозрение и апокалипсис. Религиозная философия В. Соловьёва», 1937): «Русская философская мысль, такая глубокая и такая своеобразная, получила свое выражение именно в художественной литературе. Никто в России так свободно и властно не думал, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тютчев, Достоевский, Толстой <…> и даже Чехов». Также чуть ранее: «Русская философская мысль (т. е. русская литература XIX в.) с почти небывалой до того смелостью поставила и по-своему разрешила целый ряд вопросов, о которых в Европе мало кто думал или хотел думать»[1407]. И Шестов не раз заявлял, что настоящую «критику чистого разума» (конечно же и «практического») надо искать не у Канта, а у раннего Достоевского.