Пальчиков вспомнил, что под епитрахилью теперь, в этот раз, ему было темно, но казалось, что он был открыт всем ветрам, что стоит на берегу вечернего моря и вдыхает его.
Пальчиков распахнул дубленку, шел, размышлял: церкви навязывают социальную функцию и обвиняют ее же в этой социальной функции. А церковь – молодец, и батюшка – молодец, гнет свою линию, без социальности, без гражданственности, гнет и сердечно кхекхекает.
4. Сын
4. Сын
Сын Никита, уже двадцатипятилетний, еще не работал. Вначале он пытался учиться, объявлял, что его не захватывает, и бросал.
Пальчиков видел, что неприкаянность сына была следствием смутного времени в их семье. Период юношеской социализации Никиты совпал с бракоразводной порой, растянувшейся на годы: даже став чужими, Пальчиков с Катей продолжали обитать под одной крышей, медлили с расторжением брака, не сразу Пальчиков и после официального развода переехал в другую квартиру. Пограничное состояние длилось десяток лет. Катя говорила, что пятнадцать. Сын стал замкнутым, неорганизованным, сиротливым, уповающим на случай и самотек. Словно Никита надеялся в законсервированном виде пережить эту долгую размолвку родителей, не меняясь сам и не меняя ничего вокруг себя. Словно уснуть и спать до того момента, когда отец и мать опять будут вместе. Вот почему Никита так любит валяться в кровати – подолгу, вымученно, фатально, – думал Пальчиков. Пальчиков твердил сыну: «Ты как будто не можешь проститься со своим счастливым детством. А в это время мимо прошла твоя юность и уже мимо проносится молодость». – «Да, – улыбался сын. – Мне было хорошо в детстве». – «Но уже и молодость на исходе», – кричал отец. «Я понимаю», – соглашался сын. «Странно, – думал Пальчиков, – дочь – ответственный, взрослый человек. У меня у самого был такой же раздрай между отцом и матерью, но я окончил университет, начал зарабатывать. Наоборот, я хотел быстрее стать самостоятельным – от этого бесконечного дискомфорта в семье. Может быть, у меня не было такого счастливого детства, какое было у моего сына, вообще никакого счастливого детства у меня не было».
Пальчиков видел, что свою нелюдимость Никита начал эксплуатировать, прикрывать ею элементарную лень, безделье, элементарное иждивенчество. «Неужели Никита стал подлым, неужели он не считает зазорным сидеть на шее у отца? Неужели он стал полагать, что отец настолько провинился перед ним, что теперь обязан жертвовать собой? Провинился, потому что никогда не занимался воспитанием сына, ничему его не учил, никогда не готовил с ним уроки, никогда не ходил с детьми ни в театр, ни в зоопарк, ни на футбол. Мол, пусть теперь кормит меня, пусть нянчится теперь со мной, если не делал этого раньше, как другие отцы, пусть пожинает теперь то, что посеял, вернее, чего так и не посеял. Я, мол, такой непутевый потому, что у меня отец такой непутевый, что у меня отец никакой. Я, мол, такой дикарь потому, что отец заботился не о моем будущем, а о своем настоящем. Неужели Никита так может думать? Вероятно, он так думает иногда – сгоряча и когда ему так выгодно думать. Но он гонит эти мысли, он вспоминает о лучшем, о счастливом. Я вижу, сын все-таки хороший человек», – размышлял Пальчиков.