Одиночество вечерами становилось живым, самовластным.
Книги перестали восхищать. Мешать удрученности могут только новые книги, новые авторы. Классиков Пальчиков перечитывал в час по чайной ложке. Классики не годились для вечеров, для бессонных ночей. Классику он читал в выходные дни и в отпуске. Новых авторов не было – равных Чехову, Томасу Манну, Тютчеву. Современники были бессильные, претенциозные, не было в них ни писательской рефлексии, ни благородной нравственности, ни духовной пронзительности в слове. В книгах по истории, философии, психологии отсутствовала сообщительность. Только от новинок художественной литературы (только незнакомой и сдержанной) у человека просыпается интерес к обычной жизни, к текущим дням. Новое должно доноситься единым порывом – новая книга, новый фильм, новая мелодия. Новое – не слышанное, не читанное, не виденное, равное слышанному, прочитанному, известному. Но таких новинок Пальчиков не встречал уже лет двадцать. Сначала хорошие авторы перевелись у англичан, французов, немцев, теперь они перевелись и в России. Пальчикову нравились прежние дискуссии. Например: может ли плохой человек быть хорошим писателем? Все чаще стали отвечать, что может. И принялись таких писателей, якобы могущих писать хорошо, вне зависимости от того, хорошими они были людьми или плохими, поднимать на щит. А ведь хорошая литература – это как раз и есть хороший человек.
Музыку по вечерам Пальчиков тоже не слушал. И телевизор не включал. Музыка казалась ему куда более повседневной, чем тишина. У тишины – свои альты. Пальчиков нуждался не в крепком сне, а в радости, согласии, отклике. Тишина порой охватывала его мерным покоем. Музыка всегда была близкой, но посторонней. Музыку Пальчиков слушал по утрам – то Малера, то Рахманинова, то Лемешева, то Галину Ковалеву. Когда Пальчиков что-либо делал по дому, он ловил радио с джазом. Джаз умел нестись безначально и бесконечно. Пальчиков знал, что джаз – пристрастие либералов, Пальчиков же себя причислял к консерваторам. Он думал, что либералы и консерваторы отличаются друг от друга не меньше, чем женщины от мужчин. Но джаз, если не увязывать его с либералами, не резал слух, наоборот, звучал безобидно и рассудительно, был эдаким легким в общении господином.
Фильмы перед сном иногда выручали Пальчикова. Кино было самым предметным продолжением реальности – с диалогами, характерами, жестами, телами. Кино могло заполнить гулкую комнату голосами и смехом, чужой мебелью, морем, картежниками. Правда, фильмы были так похожи друг на друга, что воображались в итоге одним нескончаемым сериалом, существованием – таким же очевидным, как и у него, у Пальчикова.