Другие люди могли усматривать противостоящую свободе необходимость не в звездах, а в иных силах; как бы то ни было, отныне вопрос этот оставался открытым и его невозможно было обойти. Дабы ознакомиться с тем, как он рассматривался тогда в школах либо занимал умы исключительно кабинетных мыслителей, мы посоветовали бы читателю обратиться к истории философии. Однако в той мере, в какой он перешел в сознание более широких кругов, о нем следует поговорить нам.
XIV век был взволнован главным образом сочинениями Цицерона, который, как известно, считался эклектиком, но действовал скорее как скептик, поскольку он излагает теории различных школ, не приходя к положительным выводам. Во вторую голову читались Сенека и немногие переведенные на латинский язык сочинения Аристотеля. Ближайшим результатом этих штудий была приобретенная людьми способность размышлять о самых возвышенных вещах — во всяком случае вне рамок церковного учения, если не в прямом противоречии с ним.
Как мы видели, в XV в. чрезвычайно увеличился круг владельцев античных сочинений и их распространенность; наконец, получили хождение все сохранившиеся греческие философы — по крайней мере в латинском переводе. С самого начала чрезвычайно примечательно здесь то, что именно люди, бывшие одними из главных распространителей этой литературы, придерживались строжайшего благочестия и даже аскезы. (Ср. с. 177) О фра Амброджо Камальдолезе нам здесь говорить не следует, потому что он сосредоточился исключительно на переводе греческих отцов церкви и лишь после большого сопротивления по настоянию Козимо Медичи Старшего перевел на латинский Диогена Лаэртского. Однако его современники Николо Никколи, Джанноццо Манетти, Донато Аччайоли, папа Николай V соединяют[993] со всесторонним гуманизмом чрезвычайно ученые познания в Библии и глубокую набожность. Мы уже подчеркивали (с. 135 сл.) схожую направленность Витторино да Фельтре. Тот же самый Маттео Веджо, что досочинил XIII песнь «Энеиды», испытывал такой энтузиазм к памяти бл. Августина и его матери Моники, что он не мог не повлечь за собой самых возвышенных следствий. Результатом и плодом таких устремлений было то, что Платоновская академия во Флоренции вполне официально поставила перед собой цель пронизать дух античности христианством: то был весьма примечательный оазис среди гуманизма этого времени.
Гуманизм же этот был, вообще говоря, по преимуществу мирским, и с расширением исследований в XV столетии он становился таким все в большей и большей степени. Его представители, с которыми мы познакомились выше как с истинными форпостами лишенного оков индивидуализма, вырабатывали в себе, как правило, такой характер, что нам должна быть совершенно безразлична даже свойственная ему религиозность, которая иной раз выступает с вполне определенными претензиями. Репутация атеистов укрепилась за ними, вероятно, тогда, когда они стали проявлять безразличие, а сверх того, стали вести кощунственные речи против церкви: какого бы то ни было умозрительно обоснованного убежденного атеизма никто из них не выдвинул[994], да и не мог на это отважиться. Когда их размышления обращаются в направлении основополагающей идеи, это скорее всего оказывается некая разновидность поверхностного рационализма, летучий осадок, составленный из многих взаимно противоречивых идей древних, которыми они должны были заниматься, а также презрения к церкви и ее учению. К этой категории относились те рассуждения, которые едва не привели Галеотто Марцио[995]{517} на костер, когда бы бывший его ученик, папа Сикст IV поспешно не выхватил его из рук инквизиции. Именно, Галеотто писал: всякий, кто правильно себя ведет и действует согласно внутреннему прирожденному закону, отправляется на небо, к какому бы народу он ни принадлежал.