Дурные предсказания Маравильяс не сбылись. Далмау был осторожен в первые дни после переезда: католикам, которые хотели бы с ним «разделаться», по выражению
Обе женщины предавались любви почти бесстрастно, будто для них было важнее обмануть мужей, покинуть семью, просто сломать рутину, чем получить удовольствие от секса. Обман возвращал их к жизни; они боролись скорее с самими собой, чем со своим окружением. «Я просто хочу на несколько мгновений почувствовать себя другой, будто я – это не я, понимаешь?» – призналась одна из них, когда Далмау обеспокоила ее чрезмерная пассивность. «Значит, ты не получаешь удовольствия?» – наивно осведомился Далмау. «Получаю, получаю, – успокоила его партнерша. – Только по-другому. Тебе ведь все равно, правда?» Его так и подмывало ответить, что нет, ему не все равно; что женщина не сука, покорно подставляющая себя кобелю; но ему ли осыпать бедняжек упреками? Вместо того налил ей вина из графина, который с самых первых дней знакомства держал для Ньевес и Марты и для еще одной женщины более скромного поведения: она заходила к нему в комнатенку, только чтобы поболтать и посмотреть рисунки. Он и сам пил вино, хотя старался не напиваться. Ему не нужно было подстегивать себя опьянением: он был полон идей, пребывал в эйфории. А вот его физический облик, выкованный в огне Пекина, не менялся: по-прежнему худой, редкая бороденка, длинные волосы, тоже редеющие; лицо испитое, хотя, к удовольствию его матери, желтизна, какую придал его коже наркотик, уступила место более свежим краскам. Так или иначе, Далмау отказался от целибата, которого так глупо придерживался во время отношений с Грегорией, и, чередуя труд с немудрящими развлечениями, решил наконец приступить к холсту, давно его ожидавшему.