Светлый фон

В тот майский день Эмиль должен был встретиться с Зитой, которая собиралась приехать в Иерусалим автостопом, потому что пятница подходила концу и наступала суббота, когда общественный транспорт не ходит. Они собирались встретиться с компанией друзей на Кошачьей площади, где зависала вся иерусалимская хипповая молодежь и американские туристы. Зита должна была заночевать в Деревне у Фридманов. Эмиль долго ждал ее возле универмага “Машбир”, возле никуда не ведущих арок разрушенного сиротского приюта “Талитакуми”, да так и не дождался.

Он подумал, что Зита не смогла поймать попутную машину – такое случалось, что из поселений никто не выезжал в пятницу вечером, – и вернулась домой. Он пошел на Кошачью площадь сам. А когда вернулся в Деревню спустя несколько часов, охранник на воротах ему тут же доложил, что у какого-то знакомого его папы дочь пострадала в террористическом акте – она стояла на автобусной остановке, а мимо проехала машина и обстреляла ее из автомата, а папа, когда об этом узнал, тут же поехал с мамой в больницу, и все в Деревне уже знают, кроме Эмиля.

Он тут же вызвал такси и помчался в “Хадассу”, и путь длился бесконечно, хоть от Деревни до “Хадассы” пятнадцать минут дороги от силы. И был зал ожидания. И была полиция, и солдаты, и репортеры, и все соседи, и врачи, и надежда была, потому что говорили, что одна из трех пуль миновала важные органы.

Ночь стала днем, день – ночью, и все повторилось. Соседи приносили в “Хадассу” еду и бутылки оранжада. Репортеры проинтервьюировали Эмиля, потому что все остальные отказывались засвечиваться перед камерами и микрофонами. Нестабильное критическое положение оказалось бесперспективным и обернулось стабильной смертью.

А потом были похороны на Горе Упокоения. И была шива – семь дней траура. Куча народа, соседи, репортеры, полиция, армия. Горы принесенной в бывший соседский дом еды. Мама никогда так много и часто не готовила; обычно готовила Аня, Зитина мама, она всегда очень вкусно готовила, особенно хачапури, но сейчас ей нельзя было готовить. Ей вообще ничего нельзя было делать. Только сидеть на полу в черной разодранной рубахе, которую надрезали на кладбище, а она собственными руками разорвала.

И она сидела. Сидела и ничего не говорила. Она была похожа на истукан. Только иногда кивала головой. А люди вокруг говорили много. Показывали фотографии, вспоминали, смеялись, потом спохватывались, умолкали и опять заговаривали, но потом снова раздавался смех, потому что смех – это жизнь, а жизнь невозможно остановить, даже в доме, куда пришла смерть.