Объяснить он этого, действительно, не мог, но чутьём особым, которое даже не в каждом арестанте просыпается, а вольному человеку и вовсе не ведомо, понимал, что всё Это — серьёзно, что Это — дано свыше, что распорядиться Этим — надо исключительно правильно.
Когда-то на воле он что-то читал и про астральное тело, и про левитацию, и про полёты души отдельно от тела. Ещё что-то на эту тему с жаром, но очень туманно ему паренёк в изоляторе рассказывал (на воле йогой увлекался, а сел, понятно, по «народной» [51]). Только благодаря чутью открывшемуся уверен был Никита, что копаться во всём прочитанном и услышанном сейчас — не резон, только время терять, что только ему самому распоряжаться всем этим.
И ведь было чем распоряжаться.
«Значит, открылось… Значит, пришло… Значит, хотя бы что-то, чтобы двадцатку по беспределу плюс прочие пинки судьбы уравновесить… Только не спешить… Только горячку не пороть… Только на мелочи этот дар не разменять…»
Очень здраво размышлял…
Только первым желанием, что само по себе внутри сформировалось и наружу вырвалось, независимо от его мыслей, было: подняться повыше да рвануть куда подальше. Прочь от подъёма по гимну, от локалок, что так вольеры в зверинце напоминают, прочь от мусоров, что на тебя как на грязь смотрят.
Словом, на волю!
Разве могла прийти другая мысль в голову арестанту, что привёз с собой на зону двадцатку?
Верно, здесь фантазия впереди разума бежала, и бессилен был тот разум даже попытаться догнать её.
Потому и картинки в сознании Никиты Костина замелькали соответствующие.
Вот он, невидимый, а потому и всемогущий, находит тех мусоров, что его дело вели, что из него признание того, чего не было, выбивали. Хорошо бы их прямо на рабочем месте застать, возможно, за тем же самым занятием, за добыванием признательных показаний привычным для них способом, застать. Лишь бы рядом что-то тяжёлое оказалось. Или острое…
Впрочем, стоп…
Месть — это хорошо! Должок по адресу отдать — это справедливо! Вот только, как всё это по реальности? Ведь когда он из оболочки своей арестантской выскакивал и от земли невидимым отрывался, то совсем другим становился. Верно, всё понимал, всё помнил, всё видел. Мог думать, анализировать, даже, кажется, мечтать был способен. А вот, чтобы что-то сделать конкретное, чтобы хотя бы спичечный коробок взять и со стола на подоконник перенести — нет, не выходило, это за пределами его возможностей оказывалось.
А может быть, с местью и не надо торопиться? Может быть, важнее рвануть туда, где сейчас его, уже бывшая, жена и сын, который бывшим не будет никогда. По прямой отсюда и не так уж далеко. Хотя, какая разница… Что теперь ему, способному освобождаться от тяжелой и неудобной оболочки, эти расстояния? Пустяк! Почти пустяк…
Вот только, не обнять, не поцеловать того же сына в таком бестелесном, нематериальном виде у него не получится. И жене бывшей, что слабину дала, что предала его, ничего не скажешь…
Правда, посмотреть можно будет на обоих. Сколько угодно можно будет смотреть. И никто этому не помешает.
Только всё это с точки зрения реальности, разума. А фантазия, сбросившая уздечки этого разума, выдавала тем временем новые картинки.
Надо было выбирать.
Надо было выбрать.
Нельзя было не выбрать.
И он выбрал…
Как ему поначалу показалось, вариант единственно правильный. Вариант мудрый, очень человеческий, вполне предсказуемый в его положении: сидеть тихо, экономить силы, во что бы то ни стало вернуться. Разумеется, сил этих уже прибавилось от осознания обретённого дара. А полётов — никаких, ну разве что самую малость, для поддержания формы, не выходя за периметр забора с вышками, и не выше этих самых вышек, на которых днём и ночью мордовороты с карабинами из роты охраны.
Казалось, ничего мудрее здесь и не придумать.
Только хватило этой мудрости Никите Костину всего на два дня.
На третий день ощутил он приступ небывалой тоски. Такой беспросветной, что еда начала казаться безвкусной, спать не получалось, чужие разговоры слышать перестал, а собственные заводить никакого желания не было. Кто-то из соседей, обративших внимание на изменившееся поведение Никиты, дал совет, в котором сострадание с ехидной злобой было замешано:
— Ты бы, Никитос, так не загонялся, у тебя же срока, как у дурака махорки…
Буркнул он в ответ универсальное арестантское «да ладно» и поспешно отошёл в сторону.
Было это за полчаса до отбоя.
Во время ночной проверки, ближе к трём часам ночи, мусор-прапорщик, обходивший барак, видел, что «осуждённый Костин находится на своём спальном месте».
Часа за полтора до подъёма, атасники, дежурившие у входа в барак, видели, как Никита Костин, в накинутой на плечи телаге с поднятым воротником, вышел в локалку. Он стоял у круглой, вкопанной в землю железяки, служившей курилкой, смотрел в щедрое на звёзды ноябрьское небо. Сигарету изводил торопливо, будто за спиной трое «стрелков» с извечным «оставь покурить» переминались. Потом сидел на лавочке, окружавшей курилку буквой «п».
Арестанты, возвращавшиеся из третьей смены перед самым подъёмом, обратили внимание на фигуру в телаге с поднятым воротником на лавочке в курилке. Окликнули. Не услышав ответа, подошли ближе. Тряхнули за плечо, заглянули в лицо. Всё поняли…
Смерть арестанта на зоне — событие не частое, но обыденное.
Пережил лагерь и эту.
Версии причины кончины Никиты Костина были традиционными.
Одни вспомнили, как рьяно в своё время выбивались из него признания. Решили: перестарались мусора, отбили ливер, вот и аукнулись недавние допросы, отказал у парня какой-то важный внутренний орган.
Другие заговорили про беспредел в его делюге, про громадный, от фонаря начисленный, срок. Рассудили не менее логично: сдало у Никиты надорванное несправедливостью сердце.
По сути, версии друг другу не противоречили. В главном сходились: на мусорской совести ещё одна арестантская душа. Расклад обычный.
Видел перед смертью Никиту Костина и Шурка, что из обиженных. Мыл он в ту ночь отрядный сортир. Мыл, как положено, не жалея хлорки. Закончив работу, вышел в локалку продышаться. Стоял на отведённом для обиженных пятачке. Жадно хватал такой вкусный после хлорной едкой гадости воздух.
Отрядная курилка от него в метрах пяти была.
Потому так отчётливо видел Шурка, как вошёл туда Никита Костин, как курил, стоя, как всматривался куда-то вверх, как опустился потом на скамейку. Так же немного позже отчётливо видел, как поднялось над присевшим арестантом небольшое, с голову ребёнка, белое, чуть светящееся, очень красивое облако. Видел, как повисело это облако несколько секунд в метре над арестантской шапкой и неспешно ушло вверх, туда, куда совсем недавно всматривался Никита Костин.
Видел всё это обиженный Шурка ясно и чётко.
Объяснений увиденному не искал. У обиженных в лагере забот и без того хватает.
По той же причине никому про то, что видел, не говорил.
Да и кто бы ему поверил?
Серебряные стрелки, хрустальный циферблат
Серебряные стрелки, хрустальный циферблат
Когда-то понятие «время» для Олега Пронина ассоциировалось с календарём, часами разных видов, словами «год», «месяц», «неделя», «выходной», «праздник». Но это — до посадки. До того момента, как он из свободы то ли шагнул, то ли, поскользнувшись, со всего маху плюхнулся в несвободу.
Вот уж, действительно: от сумы, от тюрьмы…
Следовал дальнобойщик Пронин на своей гружёной фуре по казённому делу, на полпути до пункта назначения, на стоянке, трое шустрых крепеньких пареньков подвалило: «Куда, откуда, что везёшь, платить надо…»
Иногда в подобных ситуациях и отстёгивал, платил Олег, рассуждая, что время нынче такое… А тут… Нервы сдали. Потому как тяжело отходил после недавнего развода (загуляла жена — медсестра с новым хирургом в своей больнице). Да и на работе с начальством накануне крепко поцапался (пытался выяснить, почему одним и командировки выгодные, и машины хорошие, а другим — рейсы копеечные и запчастей на фуру не дождёшься). Будто взорвался. Буром на троих пошёл. «Платить? С какой стати?»…
Был у Олега с собой нож обычный дорожный. На случай колбаски порезать или контакты зачистить. Один раз только и ударил. Оказалось — очень правильно с анатомической точки зрения. Аккурат, в сердце. Рэкетир — ничком на землю. Дружки — ноги в руки. Олег с трупом на стоянке среди ночи оказался. Сам в «скорую» позвонил (сгоряча, понятно, что незачем), сам полицейских вызвал (те лишь к утру приехали и только сверхточному удару удивлялись).
Вот с этого момента всё, что ранее имело отношение к понятию «время», из его сознания исчезло. Исчезло, и — окончательно…
До этого там всё, как на школьной доске ясным почерком отличницы, написано было, а теперь — р-р-раз, будто взметнула мокрые космы тряпка, и… вместо слов и предложений, образов и смыслов на эту тему — только влажный пустой линолеум. В этом линолеуме что-то отражается, но это «что-то» никакого отношения к ранее написанному не имеет. Словно ничего написанного там и вовсе никогда не было.
Что со временем всё совсем не так уже в подмосковном изоляторе, где Олег в качестве подследственного находился, стало ясно. Оказалось, что наручные часы здесь иметь нельзя. Те, кто важно величал себя представителями администрации (они же — те, кого постояльцы изолятора называли «мусорами»), однозначно бурчали по этому поводу: «не положено…»