Светлый фон

Проплыла картинка эта, как рыба подо льдом, да тут же прочь отъехала, потому как очередная команда грянула. Собственно, не команда даже, а вывод. Почти тот же, что после того, как цыгана, лёжа удавившегося, вспомнил: «Не твой вариант… Не твой способ… Не твой путь…»

Вывод, вроде, и безоговорочный, только за ним следом без паузы на раздумья, вопрос вздыбился, ещё более жёсткий: «А какой он, мой вариант? Да и есть ли они вообще здесь варианты? Может быть, и нет никакого резона эти варианты-способы искать, потому как ни один из них не пригодится, потому как любой из них вдребезги разобьётся об… элементарную собственную трусость…»

Трусость… Нехорошее слово. Склизкое, рыхлое, вялое. И в то же время монолитно твёрдое, укреплённое изнутри арматурой невиданной прочности, коли так лихо расшибаются о него все эти варианты-способы.

Совсем не к месту, а, может быть, наоборот, самый раз вовремя, аккурат, «в яблочко» вспомнил, как давным-давно читал книгу то ли американца то ли англичанина про ту же, хоть и буржуйскую, комфортную, но всё равно, давящую и уродующую, тюрьму. Герой той книги, доведённый страхом и отчаянием «до точки», свой вариант «ухода» нашёл: размозжил себе голову о бетонную стену камеры. И не с одного даже раза у него это получилось: дважды или трижды повторять пришлось.

Опять вопрос возник, резкий, как удар под дых: смог бы так? Сразу ответил, совсем не тратя время на раздумья: не смог бы! Мгновенно определил и причину: та же трусость! Безжалостно определил, хотя маячило на задворках сознания нечто спасительно-оправдательное про то, что негоже так в полном здравии со всего маху головой в бетон колотиться. Вроде как не для того человеку голова дана. Мол, гомо сапиенс, и всё такое. Тут же и что-то рациональное, рожденное некогда обретённым инженерным образованием, замигало: не те габариты у пространства бутырской камеры, чтобы разбегаться. А без разбега никакого эффекта. Можно, вероятно, и без разбега, только это уж совсем глупо выйдет, опять же человек — это всё-таки человек, а не дятел какой-нибудь. И опять, не сколько звучащий, сколько ощущаемый, голос за кадрами сознания выдал очередную порцию бесстрастного и безжалостного: это — опять трусость, да ещё и самолюбование совсем не мужское, ишь ты, некрасивым показалось головой в стену! Только всё равно за всем этим — та же трусость!

В придачу подумал, что англичанин или американец за решеткой — это одно, а русский — совсем другое. Разве представишь, чтобы тот же Достоевский в такую ситуацию своего героя вставлял. Хотя, при чём здесь Достоевский, и все темы про почву и корни, когда кровь у всех людей одного цвета. Наверное, и звук от удара башкой о стенку каменную одинаковый, независимо от того, кому эта башка принадлежит. И опять жестокость по отношению к самому себе проявил, потому как посчитал, что за рассуждениями об особенностях национального характера в данном случае опять трусость нагло выглядывает, и мурло своё в торжествующей гримасе кривит.

— Шлёнки давай!.. — как из другого мира, голос баландёра прорвался.

Голос услышал, но про себя отметил, что перед этим должен был раздаться лязг кормяка откидываемого и грохот телеги, на которой баландёры еду обычно развозят. Не слышал! Отшутился сам для себя: значит, вот так глубоко в мысли о национальном характере ушел. Будто для этого лучшего места и времени не нашлось. Хотя… Как не крути, а тюрьма для русского человека — это что-то трижды особенное. Это, вроде как, и обязательная составляющая национальных декораций, и оселок для становления опять же чисто национального характера, и ещё много чего очень своего, очень русского, что веками формировалось, и что не столько в разговорах размусоливать можно, сколько улавливать и ощущать надо. Только за что же такой крест у народа, частью которого являешься? На этот вопрос никакого ответа в собственном сознании не обнаружил, зато с грустью отметил, что самое время ему что-то о Боге подумать. Кажется, самое время и самое место. Самое место и самое время. Только… не складывалось.

Верно, в самом начале неволи своей крутилось что-то в его голове на эту тему: каждый в тюрьме про Бога вспоминает, в какую бы веру крещён не был. Только все эти мысли какие-то водянистые и невнятные были, а, если до конца честным быть, выходило, что про Бога вовсе ничего конкретного не думалось. Вот так! Тюрьма, где про Бога думать принято, была. Бог, в которого он верил, разумеется, был. И он сам, тот, кто уже частью тюрьмы стал, и кому почти девять лет неволи предстояло расхлебать, наличествовал. Только всё это как-то раздельно, то ли в параллельных мирах, то ли на разных орбитах. Тут и совсем крамольное откуда-то вкралось: Бог — он только для тех, кто на воле! Для тех, кто среди сплошного «нельзя» и «не положено», его — нет! Вполне складно выходило: коли столько в неволе этих «нельзя — не положено», значит, и Бог в эту категорию угодил. Значит, для арестанта, Бог — это то, что и «нельзя» и «не положено» в «одном флаконе». Чётко и логично складывалось: живёт человек на воле — есть для него Бог; угодил за решётку, неважно даже, виновным — невиновным, Бога для него уже нет. По ту сторону решётки остался. Для тех, кто на воле. Для тех, у кого жизнь из событий и движений состоит, а не в куцый коридор между «нельзя» и «не положено» втиснута.

Понимал, не разумом, а чем-то более глубоким и куда более важным, что эти мысли — неправильные, от которых только отчаяние и прочее внутреннее разрушение, чувствовал, что гнать прочь эти мысли надо, что бежать от них надо, но ничего с собой сделать не мог.

Возможно, ещё немного и довели бы его подобные мысли до окончательной беды, только не случилось этого. Будто кто эти мысли, как коней у обрыва, в самый последний момент подхватил под уздцы и сначала удержал, а потом и куда-то прочь отворотил. Просто пропали эти мысли. Правда, после них в голове что-то чёрное и тяжелое осталось. Но и это ненадолго.

Кажется, он уснул, потому что не слышал ни скрежета ложек о шлёнки (время ужина), ни шума воды из открытого крана (мылась посуда), ни голосов сокамерников (обсуждались тусклые тюремные новости). Но мозг работал, и производимые им мысли были совсем непохожи на то, чем ещё совсем недавно было наполнено сознание. Сначала они крутились вокруг всего двух фраз: «Не ты — первый, не ты — последний… И в зоне люди живут…» Затем к ним прибавилось чужое, но очень правильное, давно где-то прочитанное: «Что нас не убивает, то делает нас сильнее…»

Дальше вместо мыслей, обличённых в слова и предложения, появилось что-то цветное. То ли яркий орнамент, то ли панно какое-то из разных кусков составленное. В этих разноцветных пятнах и кусках определённо улавливалось нечто системное и даже красивое, вот только …цвет этих компонентов… Куски и пятна были раскрашены в совершенно незнакомые цвета. Никакого красного, никакого оранжевого, никакого желтого! И ничего похожего ни на зелёный, ни на голубой! И никакого намёка на синий и фиолетовый! Были выстроенные в определённом порядке разноцветные куски и пятна. Были то подчёркивающие, то дополняющие друг друга сгустки разного цвета, но слов, чтобы назвать эти цвета, не находилось, потому что не было в привычном человеческом мире таких цветов, соответственно не находилось и человеческих слов, чтобы их описать.

«Всё-таки подвинулся, рехнулся», — первая мысль после картинок нездешних цветов была. Даже показалось, что был у неё спасительный привкус. Только это на самую ничтожную долю секунды. Тут же внутренний голос и прокомментировал. Ехидно и мстительно: «Легко отделаться хочешь… С дурака и спросить нечего…» И уже знакомое добавил, как гвоздь вколотил: «Не твой это путь!»

Теперь уже совершенно ясно было, что он не спал, потому что широко открытые глаза его блуждали по сторонам, патрулировали взглядом уже до мелочей знакомое ближайшее нависающее и давящее пространство. Похоже, он инстинктивно пытался найти какое-то объяснение тому, что секунду назад явственно, почти осязаемо маячило в его сознании и удивляло цветами, которых в обычной жизни не существовало. Ничего, даже похожего на объяснение не находилось, но беспокойства и волнения от этого не возникало. Наоборот внутри появилось и уверенно набирало уверенную силу ощущение чего-то правильного и доброго. Уже случайной нелепостью на этом фоне вспомнилась всплывшая из детства шутливая запоминалка: «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Каждый — красный, охотник — оранжевый, желает — жёлтый, и так далее. Выходило, что ничего тот охотник желать знать не мог, и жирная неуклюжая, даже летать даже толком не умеющая, птица здесь просто не причём.

Ещё раз крутанулась в сознании шутливая детская запоминалка, царапнула словом «сидит». На автомате вспыхнуло возражение: «Не фазан, далёкий и абстрактный сидит, а ты — вполне конкретный, близкий, осязаемый, и не придуманный охотник в тебя целится, а девять лет или сто восемь месяцев ещё более конкретного строгого режима опять же к тебе примериваются… Кстати, фазан посидит-посидит, да и на другое место переберётся, у него всё-таки свобода, а у тебя девять лет обязательно-принудительного нахождения в рамках “нельзя” — “не положено”… Слаще судьба, выходит, у этой жирной, не очень летающей птицы…»