И я удивляюсь, что голосом можно нарисовать скобки: «(Ночью)». Да, это в скобках.
Дикий садится на стул. Неожиданно голова его запрокидывается назад, и вдруг все вокруг нас наполняется храпом! Ну и храп! Даже свет как-то померк от этого храпа. Так спят не менее десяти человек. Вот где-то внизу, на самых октавных нотах, идет чей-то нутряной храп-рык – он как бы загрунтовывает картину, как бы служит общим фоном для храповой росписи. Вот бурными волнами идет где-то неподалеку храп, похожий на рев нервного медведя, и за ним возник, несется высокий, тенористый, слюнявый храпик, сопровождаемый забавным старческим плямканьем. Зубовный скрежет, подвывание, стоны, присвист. Что это за звук? Нет, это так, это показалось. И вдруг в эту трехминутную симфонию врывается чей-то свежий, молодой, испуганно-веселый голос: «Эй, ямщик, тарантас подъехал!» Храп обрывается. Слышится позевывание, открещивание, бормотня. Кто-то кого-то пинает, кто-то обувает не свою ногу. Ох, и неохота вставать, когда в голове зеленая одурь от водки и махры, от ругани, от блох, от скачки, от встречных пронзительных ветров и от всей этой распротреклятой ямщицкой жизни. «Чья череда-то?» – «Микиткина!» – «Микитка, дьявол, вставай» – «Га?!!»
Очередной просыпается, трет свое лицо огромными лапами и вдруг пугается своих рук, как пугаются младенцы, когда их распеленают. Вот он уже на козлах. Чей-то ехидный голос: «Васиясь… Тут как к Озерецкому ехать… косогоры… Вот и на картах пропечатано…» – «Ну так что ж…» – «А ничего… чтоб, значит, без сумления… Косогоры, значит…»
Ох, и злыдня старик, так и видно хорьковую его мордочку и подслеповатые глазки. «Эх вы, залетные!..» Сорвались с места, тронулись! Разбойный посвист взлетает к посветлевшему небу, и тройка как оглашенная выносится на большак. «Ты, смотри, потише!» – «Господи, пятнадцать лет ездил, ужели ж дороги не знаем… Вот она Озерецкая… Тпрь. Тпрь. Только что тут косогоры…» – «Не уронишь?» – «Пятнадцать лет ездил! Ужели ж… тпрь. Пегиш, легше… тпрь». – «Осторожно, смотри…» – «Да ведь пятнадцать лет! Тпрь. Ах ты…»
Стул лежит на полу. Дикий стоит рядом, смотрит на него с искренним недоумением: «Ишь ты! Кажинный раз на этом месте».
Алексей Денисович читал эту вещь – величиною в полстранички – три минуты.
Должен сказать, что Алексей Денисович никогда не расставался со своей внутренней контрольной лампочкой режиссера, и, показывая студийцу кусок, читая ли вслух, играя ли в кинематографе или ставя в театре, он всегда как бы говорил нам: «Вот что нужно играть. А в этой пьесе вот чем будем удивлять. А здесь надо донести до зрителя вот это». И мы, молодые, понимали всем сердцем, что играть нужно именно это и то, что это очень талантливо и необычайно интересно, но мы понимали также, что нам очень трудно сыграть это и то, потому что мы не совсем еще понимаем, как это делается.
Понимая, что эту важнейшую, необходимейшую насущную задачу актерского мастерства студия обязана преподать своим слушателям, Алексей Денисович пригласил к нам на постановку Василия Осиповича Топоркова.
Я не знаю актера лучше Топоркова. Мне говорят, что есть артисты трогательнее, есть смешнее, есть более темпераментные. Не знаю, может быть. Но уж, во всяком случае, нет артиста, обладающего большим чувством веры, чем Василий Осипович. Придя в МХАТ, Топорков так жадно и талантливо овладел всеми тонкостями учения К. С. Станиславского, что лучшего педагога и режиссера для нашей студии не нужно было и желать.
«Бедность не порок». Сама по себе одна эта постановка Топоркова могла быть школой сценического мастерства для молодого артиста. И много, очень много ответов на вопрос «как» дал нам чудесный Василий Осипович. На его уроки приходил и Алексей Денисович.
Бывало, Василий Осипович наденет очки, вынет часы, положит их на столик, потрет лицо, окинет всех довольным взглядом и только приготовится начать репетицию, как раздавался деликатный стук и характерная голова Дикого просовывалась в дверь: «Можно, Вася? Не помешаю?» И он скромненько садился где-нибудь сбоку… Василий Осипович начинал. Несколько минут репетиция шла нормально, как вдруг из угла раздавался голос Дикого, чуть-чуть вроде бы смущенный: «А прости, Вася… Может быть, лучше так сделать, а? Я сейчас покажу!» И Алексей Денисович выходил на сценическую площадку. Виртуозно сыграв сцену, на ходу перерешив ее, Дикий говорил с сомнением: «А, Вася? Как ты думаешь?..»
А Василий Осипович уже краснел, уже в нем просыпался веселый актерский азарт, поднимался прекрасный дух соревнования, и он тоже – вежливо и раздумчиво кивая головой: «Да, Алёша, это ты здорово!.. Просто поразительно! Но вот что я подумал: “А если сыграть так?!”» И – прыг на площадку! Смотришь – все совсем другое, да какое – новое, свежее… Дикий аплодирует, но глаза его позеленели: «Великолепно! А теперь давай все зачеркнем и попробуем вот этак!» Новый вариант сцены – ошеломляющий, не оставляющий от двух прежних камня на камне. А Василий Осипович уже побагровел: «Все не так! Вот как нужно…» И опять удивляет чем-то своим собственным, исключительным. И так в течение доброго часа идет эта разминка мастеров, игра в перекидку, где мячиком – талант, а ракеткой – мастерство, и хотя мы-то сами не работаем, а только смотрим, но сколько же мы получим за этот час, сколько мы поняли, сколько узнали и… запомнили на всю жизнь.
Как просто, как наивно и открыто, как озорно, в манере площадного театра был решен Алексеем Денисовичем наш первый студийный спектакль «Интермедии» Сервантеса. У нас в студии не было денег на декорации, и Дикий решил использовать нас всех в качестве скульптурных групп, «монументов» и т. п. Каждый из нас, приняв «святую» позу и набросив на себя два-три метра крашеной в желтое марли, застыв в этой драпировке, замерев и окаменев, выглядел глиняной статуей святого, раскрашенной деревенским маляром, каких много стоит на дорогах Испании.
Расставленные умелой рукой мастера, мы составляли некий скульптурный фон для основного действия интермедии. Но зритель, поверивший в этих «святых» и принявший их за новый вид театрального оформления, вдруг с удивлением обнаруживал, что эти «святые» – вовсе не такие уж святые, а главное, абсолютно не каменные, и что под их бесстрастными лицами и «божественными» плащами живут весьма и весьма земные страсти, и если на сцене действующие лица принимались пить вино, то глаза святых вдруг загорались алчущим блеском.
А когда в «Ревнивом старике» сводня Артигоса (артистка О. Якунина) уговаривала молодуху на грех, вы бы видели, с какой досадой реагировали «святые» на благоразумные молодухины сомнения: «А честь, сударыня? А если узнают?» «Святые» после каждого такого вопроса в крайней досаде шлепали себя по бедрам, искренне сетуя, что такая спелая плоть пропадает без разумного и умелого обхождения. Когда деревенский недотепа, глуповатый кум, распростившись с приятелем, в припадке благочестия целовал живот строгой придорожной мадонны, та, видимо боясь щекотки, с визгом сжимала колени, как это сделала бы на ее месте любая деревенская девчонка. Это было острое, наперченное театральное блюдо, щедро приправленное музыкой, танцами, самой молодостью и весельем.
Но Алексей Денисович озоровал не только на сцене. Однажды, незадолго до премьеры, он подошел ко мне и, ласково обняв за плечи, сказал:
– Хорош, хорош. Почти готово. Теперь успокойся, копи мастерство. Распределяй себя. И вот что я хочу тебе сказать: как фамилия того курносенького, что цирюльника играет? А да, Лишафаев… Так вот, понимаешь, он неопытный еще, и он тебе срывает сцену прихода, понимаешь. Он чувствует, что здесь публика будет принимать, и явно переводит сцену на себя, а это тебе невыгодно, да и по существу неверно. Ты ему скажи, а то мне некогда.
Вечером, на генералке, настроенный весьма воинственно, я сидел рядом с дорогим моим другом Костей Лишафаевым в актерской уборной. Хотелось сказать ему что-нибудь резкое и высказать все начистоту. Но Костя, бледный и решительный, холодно посмотрел на меня и неожиданно проговорил:
– Я попросил бы вас («вас» – это Костя мне, ну-ну!) оставить свои премьерские замашки. Нельзя строить всю роль на самом себе. Без партнера и общения с ним сцена мертва. Так что если вы («вы!») будете без конца фортелить, из этого ничего хорошего не получится! Пользуетесь («тесь») тем, что Алексею Денисовичу некогда.
– Чья бы корова мы, а ваша бы мо. Это вы пользуетесь тем, что Алексею Денисовичу некогда… – И я выложил всё!
Испуганный Костя поморгал ресницами и вдруг сказал:
– Это он тебе так сказал?
– Конечно!
– И мне про тебя тоже он.
– Ну да?
Мы обалдело поглядели друг на друга и давай смеяться.
За всю свою двадцатипятилетнюю жизнь на театре я только один раз нарушил театральную дисциплину. Это было в ранней юности, в студии Дикого, в студии, которая заложила во мне на всю жизнь незыблемое, вечное чувство театральной дисциплины. Что же такое театральная дисциплина? Может быть, это правила внутреннего распорядка для работников театрального департамента? Или театральная дисциплина – это воспитанное в актере и непрерывно действующее сознание долга и высокой ответственности? Перед товарищами, перед собой, перед театром, перед драматургией, перед зрителями, перед чудом, которое предстоит тебе совершить сегодня после третьего звонка? Суровая, железная, жертвенная дисциплина театра прививалась нам Алексеем Диким с самого раннего театрального детства. Дикий всегда ставил перед пришедшими служить театру строгий вопрос: «Любите ли вы себя в театре или театр как таковой?» То есть тяжелый труд, подчас граничащий с подвигом, равнозначный во всех своих частях, цехах и винтиках? Тяжелый труд – подвиг, ставящий в одну шеренгу всех: и первого актера, и режиссера, и автора.