Светлый фон

В воззрениях этих юных первопроходцев не последнее место занимал романтико-мистический элемент, несмотря на то что многие на словах исповедовали исторический материализм. Именно левый социалист писал о мистической связующей нити между Модиином (родным городом Маккавеев) и Сейерой (новым сельскохозяйственным поселением в южной Галилее)[417]. Крепость Масада, где во времена римского завоевания евреи предпочли погибнуть, но не сдаться на милость захватчиков, снова превратилась в великий символ. Но это вовсе не означает, что иммигранты были полны апокалиптических предчувствий. Напротив, в них кипели жизненная сила и — во всяком случае, поначалу — оптимизм. Ведь они возвращались на родину, которой еврейский народ лишился в результате ряда исторических потрясений. Иммигранты стремились пустить корни как можно быстрее и как можно глубже; верхом на лошадях и ослах, а чаще пешком, они обследовали свою новую землю. Многие из них чувствовали себя так, словно вернулись в старинное родовое гнездо, о котором так много слышали[418].

Разумеется, вторая алия вовсе не была однородной группой, хотя почти все эти иммигранты были молоды, холосты и приехали из России. Они даже говорили на разных языках. Основная масса их прибыла в Палестину из Белоруссии, Восточной Польши и Литвы. Все они выросли в традиционном еврейском окружении и говорили на идиш, но все — хотя бы ненамного — знали и иврит. Библия и еврейская литература оказали на них более сильное влияние, чем социалистические доктрины. Но в числе второй волны были и иммигранты с юга России — дети от смешанных браков, стоявшие выше на социальной лестнице и знавшие только русский язык, Их деды служили в русской армии, а их семьям было позволено селиться вне черты оседлости. Эти молодые люди стали сионистами из-за русской революции и погромов, и еврейские традиции нередко были чужды им. Поначалу серьезным барьером был язык. На ранних собраниях приходилось обеспечивать перевод с иврита на идиш и русский и обратно. Трумпельдор, однорукий герой русско-японской войны, не знал ни слова на иврите, когда прибыл в Яффу, — как и Рагель, впоследствии ставший известным поэтом. Берл Кацнельсон знал иврит совсем плохо, но поклялся не говорить ни на каком другом языке, даже если бы для этого пришлось молчать целыми неделями. Бен-Гурион завоевал известность уже через несколько дней после прибытия в Палестину — благодаря тому, что выступил на рабочем собрании с речью, произнесенной на живом и красочном иврите: в кругах «Поале Сион», где в то время в основном говорили на идиш, такое событие было необычным.